Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило молчание. Уилл вновь поглядел на изображение гранитной цитадели и подумал о всех тех причудливых и отвратительных фантазиях, которые возводились в ранг сверхъестественного, о непристойных жестокостях, вызванных этими фантазиями, о боли и унижениях, причиненных ими. На смену Августину с его «смягченной суровостью» приходили Робеспьер и Сталин, а после Лютера, побудившего князей убивать крестьян, был Мао, поработивший их.
— Вы не испытываете порой отчаяния? — спросил Уилл.
Доктор Макфэйл покачал головой.
— Мы не отчаиваемся, — сказал он, — потому что знаем: хотя на свете и существует много дурного, в этом нет роковой необходимости.
— Мы знаем, что жизнь может стать значительно лучше, — добавила Сьюзила, — потому что она стала лучше, здесь и теперь, на нашем маленьком нелепом острове.
— Но сумеем ли мы убедить других последовать нашему примеру, сумеем ли хотя бы сохранить этот крошечный оазис человечности посреди мира-пустыни, населенной обезьянами, — это уже другой вопрос, — заключил доктор Макфэйл. — Нынешнее положение дел внушает глубокий пессимизм, но отчаиваться преждевременно, я в этом убежден.
— И обращение к истории не переубеждает вас?
— Нет, не переубеждает.
— Завидую вам. Как же вам удается сохранять твердость духа?
— Я никогда не забываю о том, что такое история. История — это повествование о поступках, на которые людей толкнуло невежество вкупе с величайшей самонадеянностью, каковая побуждает узаконивать это невежество под видом политических и религиозных догм. — Он вновь взглянул в альбом. — Давайте вернемся к дому в «королевском городе», вернемся к Джеймсу и Джанет, к их шестерым детям, которых Бог Кальвина в своей непостижимой злобе предал в руки их нежных родителей. «Розга и обличение дают мудрость; но отрок, оставленный в небрежении, делает стыд своей матери». Идеологическая обработка, подкрепленная психологическим давлением и физической болью, — вот вам совершенная система Павлова. Но, к несчастью для религии и политической диктатуры, человек как лабораторное животное менее надежен, чем собака. Что касается Тома, Мэри и Джин, заданные условия сработали должным образом. Том сделался священником, а Мэри вышла замуж за священника и в свое время умерла при родах. Джин осталась дома, ухаживала за матерью, когда та болела раком, а последующие двадцать лет пожертвовала одряхлевшему, впавшему в маразм основателю рода. Что ж, что хорошо, то хорошо. Но с четвертым ребенком, Анни, все обстояло иначе. Анни была хорошенькой. В восемнадцать лет ей сделал предложение драгунский капитан. Но капитан принадлежал к англиканской церкви и пребывал в преступном заблуждении относительно предопределения и благой воли Господа. Родители не дали согласия на брак. Казалось, Анни предстоит разделить судьбу Джин. До двадцати восьми лет она терпела, но потом позволила себя соблазнить второму помощнику капитана, служившему на судне Ост-Индийской компании. Семь недель она была безумно счастлива — впервые с тех пор, как себя помнила. Лицо ее казалось невыразимо прекрасным, каждое движение было полно живости. Затем помощник капитана отбыл в двухлетнее плавание к Мадрасу или Макао. Через четыре месяца Анни, беременная, не имея ни единого друга, который мог бы ее поддержать, в отчаянии бросилась в Тэй. Далее идет Александер: он сбежал из школы и присоединился к компании актеров. В доме владельца канатной фабрики было запрещено упоминать его имя. И наконец, Эндрю — самый младший, Вениамин. Образцовый ребенок! Послушный, старательный — послания апостолов он знал назубок. Но будто нарочно для того, чтобы подкрепить веру матушки в человеческую испорченность, произошел следующий случай. Мать застала малыша играющим гениталиями. Эндрю высекли до крови, но через неделю застали за тем же занятием. Его высекли опять и посадили на хлеб и воду, внушив, что он согрешил против Святого Духа и что именно за этот грех его мать обречена болеть раком. Все детские годы Эндрю не оставляли кошмарные видения адских мук. Искушения также неотступно преследовали его, и он поддавался им — но делал это тайком, в уборной на задворках сада, испытывая мучительный страх перед грядущим наказанием.
— Подумать только, — заметил Уилл, — и еще жалуются, что в современной жизни нет смысла. Представьте, какова была та жизнь. Это повесть, поведанная глупцом, или же повесть, поведанная кальвинистом? Я выбираю глупца!
— Допустим, — сказал доктор Макфэйл. Но, быть может, существует еще и третья возможность? Помимо россказней имбецила или параноика.
— Повесть, поведанная человеком совершенно здоровым, — вставила Сьюзила,
— Да, ради разнообразия, — подхватил доктор Макфэйл, — ради благословенного разнообразия. К счастью, несмотря на предопределение, даже самый яростный, дьявольский напор воспитателей не способен был сломить человека. По всем правилам Фрейда и Павлова, моему прадеду предстояло вырасти духовным калекой. Но из него получился, если можно так выразиться, духовный атлет. Что наглядно доказывает, — мимоходом добавил доктор Роберт, — несостоятельность обеих разрекламированных психологических школ. Фрейдизм и бихевиоризм — это разные полюса, но они совершенно совпадают в оценке присущей индивидуумам несхожести. Как ваши заласканные психологи подходят к этим фактам? Очень просто. Они не замечают их. Они вежливо притворяются, что подобных фактов не существует. Отсюда их неспособность иметь дело с человеческим характером — таким, каков он есть, или хотя бы дать ему теоретическое объяснение. Рассмотрим, например, наш случай. Братья и сестры Эндрю в окружающей их обстановке либо делались ручными, либо погибали. Эндрю не был сломлен, но и не сделался ручным. Почему? Потому что на рулетке наследственности он выиграл счастливый номер. Он обладал более упругой конституцией: имел иную анатомию, иную биохимию, иной темперамент. Родители обходились с ним куда более жестоко, чем с остальным потомством. Но Эндрю выскочил из переделки с развевающимися знаменами, почти без единой царапины.
— Несмотря на прегрешения против Святого Духа?
— От этого, к счастью, он избавился на первом же курсе медицинского факультета в Эдинбурге. Он был тогда совсем мальчик, едва исполнилось семнадцать. (В те годы все рано начинали.) В прозекторской он наслушался ужасающих непристойностей и богохульств: так его товарищи студенты старались поддержать бодрость духа среди медленно разлагающихся трупов. Поначалу он слушал с ужасом, в тошнотворном страхе ожидая Господнего отмщения. Но ничего не происходило. Богохульства цвели пышным цветом, студенты во всеуслышание сквернословили и прелюбодействовали, отделываясь временами, в худшем случае, легким триппером. Страх ушел, уступив место чувству облегчения и свободы. Осмелев, Эндрю сам принялся отпускать соленые шутки. Когда он впервые произнес слово из четырех букв, он осознал себя освобожденным — и это было истинно религиозное переживание! На досуге он прочел «Тома Джонса», прочел «Опыт о чудесах» Юма, читал безбожника Гиббона. Усовершенствовавшись в знании французского, который изучал в школе, он стал читать Ламетри и доктора Кабаниса. Человек — это машина; мозг выделяет секрет так же, как печень выделяет желчь. Как просто это казалось, как ясно и очевидно! Со всею пылкостью новообращенного на собрании евангелистов, он ратовал за атеизм. При данных обстоятельствах этого следовало ожидать. Если вы уже не перевариваете Святого Августина, вы не станете повторять вздор Афанасия Великого. Вынимаете затычку — и спускаете все это в канализацию. Какое блаженство! Но долго оно не длилось. Эндрю почувствовал, что чего-то недостает. Дитя опыта оказалось выплеснутым вместе с теологической грязью и мыльной водой. Природа, впрочем, не терпит пустоты. Счастье сменяется растерянностью. Так поколение за поколением страдают от сменяющих друг друга Весли, Пьюзи, Муди и Билли, Санди и Грэхемов — работающих, как бобры, чтобы откачать теологию из сточного колодца. Они надеются вернуть обратно и ребенка, однако у них это никогда не получается. Лучшее, что может евангелист — это нацедить немного грязной воды. Которую вновь приходится спускать. И так далее до бесконечности. Довольно скучное занятие, как понял наконец доктор Эндрю, и совершенно бесполезное. И все же он увлекся им в первом порыве своей новообретенной свободы. Взволнованный, ликующий, он скрывал от мира свое состояние души, представая перед ним неизменно серьезным, учтивым, независимым,