Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они ездили в лес, там они занимались вождением за каких-то двадцать пять крон в час; больше никакой, даже самый богатый в мире негр за такое не дал бы. Потапов все надеялся, что тот в конце концов пропитается любовью к машине и купит ее, но тот ее возненавидел и запорол практически окончательно: машина стала хандрить, сипеть и кашлять, глохнуть на каждом повороте.
Мы были на мели, мы дрейфовали, клянчили сигареты. Хануман делал какие-то импровизированные переводы писем из Директората и службы по делам об иностранцах для арабов и курдов. А потом те, кому он сделал переводы, просили его написать ответ на переведенные письма. Это облегчило его задачу. Он стал писать то, что ему вздумается. Иногда он приходил с распечатанным письмом из Директората и зачитывал мне, просто валясь на пол от хохота:
«…на Ваш странный запрос по поводу лишая советуем обратиться к медсестре. Красный Крест обеспечивает всем необходимым…»
За эти маленькие услуги он получал пиво и сигареты. Иногда он делал какие-то работы в Интернете, по ночам, в детском клубе. Какой-то длинноволосатоногий араб решил написать письмо Клинтону. Ханни взялся за это и написал недурное письмишко, в котором просил Билли посодействовать арабу. Араб объявил себя жертвой репрессий Хусейна, говорил, что мог бы помочь в кампании по разоблачению Хусейна, дескать, знал, где какие велись разработки бактериологического и атомного оружия, еще ребенком ползал по ущельям и пещерам, видел, где что хранилось, был пойман, подвергнут каким-то лабораторным опытам; вся семья была истреблена, он единственный уцелел. Ханни почесал подбородок и еще написал в постскриптуме, что араб отсосет получше, чем Моника; араб не понял содержания письма, купил Хануману бутылку пива; ответа не получил, чего и следовало ожидать.
Потом к нам переселился Дурачков. Он долго терпел скрягу-еврея, который вселился в комнату Степана; некоторое время они жили вместе. Еврей доставал его своей экономией и все время толковал об экологии, нарушении баланса в природе, о парниковом эффекте, Гринписе, глобальном потеплении и терактах в Израиле. Еврей приехал в Данию только с одной целью: выучить уникальный датский язык. Он уже выучил таким образом итальянский, немецкий, шведский, и вот, как он сказал, «настала очередь за датским». Он был приверженцем дурацкой гипотезы о том, что праотцом индоевропейской группы языков является язык скандинавов. Язык викингов. И не шведский, и не норвежский, а именно датский. Я подозревал, что в Швеции он толковал то же самое, что шведский является языком-праотцом, а в Норвегии был норвежский, а в Италии была совершенно другая гипотеза и т. д. и т. п. Он утверждал, что он профессор лингвистики, что он написал около трехсот работ! Каких именно, не объяснял. Однажды вскользь брякнул, что его всегда интересовала лингвистическая антропология и тезаурус, а также возникновение мифа. Особенно мифологическое время сновидений австралийских аборигенов. Произносилось все это так, будто он думал, что он произносил всем вполне очевидные вещи, которые не было необходимости растолковывать, которые имели общеизвестный и общедоступный смысл. Производил он впечатление очень серьезного, очень умного человека. Всегда солидно держался. Говорил с паузами, иногда даже практически по слогам, будто пытался ввести собеседника в транс. Но как был скареден, как был несравнимо жаден! Он пересчитывал даже крупу и муку в пачках! Брал пачку, открывал и ложкой пересыпал в отдельный пакет, считая, сколько ложек получается, а потом делил: энное количество ложек на каждый день, и все подсчитывал, на сколько хватит. Продержался он недолго, какие-то два месяца с хвостиком, и все его проживание у нас можно было бы запросто измерить количеством ложек крупы и муки. Уж сам-то он точно знал, сколько ложек муки он съел за свое пребывание в Дании.
Он носил нелепые галстуки, стираные раз триста, он носил жеваный пиджак в крупную клетку, он ходил в вельветовых брюках (однажды мелькнул в джинсах, но только однажды); у него было такое количество носков, что проще было сосчитать звезды на небе; он не сносил бы их за всю жизнь, потому что каждую пару донашивал до такого состояния, что больно было смотреть; он запасся на триста лет вперед!
Он приставал ко мне и Хануману, выпрашивал у нас презервативы, которыми была набита кожаная папка Ханумана. И Ханни уступил однажды, дал ему пригоршню. Он попросил еще. Ханни грубо отрезал:
– Зачем так много? Что ты будешь с ними делать?
– Это мое дело, – отрезал еврей.
– Тогда пошел к черту! – махнул на него Хануман.
Мы долго гадали, зачем ему было так много презервативов. Но потом само выяснилось. Как-то его видели блуждающим по пляжу у Тренда и в Греноо, где в кемпингах отдыхали немцы. Он подходил к ним и назойливо предлагал купить презервативы, он постоянно повторял: «Сейф-секс, джентльмены, сейф-секс!»[39]
Дурачков пережил эти мучения; он дождался, когда немецкие власти призвали еврея обратно, чтобы рассматривать его дело, которое было не рассмотрено до конца, потому что тот бежал в Швецию. Дело, вероятно, было пуковое. И безнадежное, конечно. Его наверняка отправили на родину; неизвестно, правда, на какую. Его национальность не вызывала сомнений, но родом он мог быть что из Одессы, что из Актюбинска.
Еврея забрали; после себя он не оставил ничего, совсем ничего. Более того, даже шарф Дурачкова пропал. Но это пустяки, главное, сам он исчез; Дурачков вздохнул с облегчением. Но ему не дали расслабиться и насладиться одиночеством, к нему сразу же подселили иранца. «Видимо, нас будут держать в напряжении», – сделал вывод Потапов. Иван убежал от иранца через день! Не выдержал, перебрался к нам.
Поставил нары над непальцем, взлез на них всеми своими конечностями, как мартышка, и затаился. Затих. Я даже не стал спрашивать, что там у него с иранцем вышло, так он затаился, так затих. Было как-то неловко его расспрашивать. Он лежал, и его ноги торчали из-под одеяла: длинные, голые, с длинными желтыми ногтями. Мне холодно было на них смотреть; мне было страшно вообразить, что я мог бы вытащить свои вот так же наружу далеко. У него были такие длинные желтые ноги, с прелостями и грибком между пальцами; у него была такая жесткая пятка. Но как бы ни были его ноги ужасны, как бы ни были они отвратительны, я просто боялся смотреть на свои. Я думал, может, они уже гниют? Я давно не проверял; я давно не заглядывал. Может, там возникли какие-то загноения? Потому что воняли они страшно. Спасало только окно и то, что я держал их под одеялом; сам боялся смотреть на них и решил, что не стану, пока не прижмет; да, пока петух в темя не клюнет; боялся, что увижу нечто ужасное. Показывать кому-то было вообще очень страшно; еще страшней, чем смотреть самому.
Дурачков много трепался, рассказывал о себе и Михаиле, говорил, что вот его сестре повезло с мужем, Михаил мужик что надо, мастер на все руки, все умеет, вообще все, просто клад, а не мужик! Он, дескать, даже не знал, чего Михаил не умел. Иногда он называл Михаила сэнсэем, иногда наставником, иногда мастером. Я старался его слушать внимательно, чтобы забыться и не думать о проклятых ногах.