Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она бьет себя в грудь и корчится в мучениях:
— Не ходи! Не ходи за дровами, если все дело слезами кончается. Что тебе толку в дровах этих, если ты все равно не расколешь ствол этой акации?..
На это он, как правило, отвечал ей:
— Я этим деревьям ребра считаю, чтобы твой очаг накормить. Чтобы ваши детки обогрелись у костей мертвых. Я сегодня три акации убил.
Сбросит всю связку на землю и полезет в палатку. Соберутся женщины дрова делить, и старуха, его кормилица, жалуется:
— Плачет. Он плачет. Не может, не в силах он стволы акации колоть, даже если старые, плохонькие. Он думает, она и так помрет, потому что ободрал ее со всех сторон. Дервиш!.. Не знает будто, что акация эта цепкая в долинах растет и стоит с тех пор, как Сахара сама на свет появилась. И не исчезнет никуда, пока Сахара будет. Бедный мой дервиш!
Женщины кругом тоже заплачут — капли холодной воды роняют на израненные души, чтобы маленько облегчить тяжесть невзгоды. Повторяют себе при этом одно и то же заклинание:
— Избавь, господь, избавь нас от конечных слез дервиша!
Оторвут все руки свои от груди и в землю их погружают, прячут — зло захоронить пытаются, прежде чем встать и хвататься за бревнышки добычи.
Однако никакие жертвы не могут предотвратить предначертанного, того, что судьбою написано на неведомых скрижалях: шейху удалось овладеть пустыней, подчинить своей воле окрестные племена, завоевать джунгли, но пришлось отвратить ему свой взор от цели, ради которой он явился, чтобы заставить равнину, да и всю Сахару, заплатить жестокую цену за слезы дервиша.
Воины Неведомого мира покончили с шейхом религиозного братства, и вождь вернулся из изгнания. Дервиш подрос, но его отношение к деревьям пустыни стало еще более странным. Его сострадание выросло за пределы детских представлений и обратилось к акации и тамариску[136], как к новым друзьям. Он прекратил охотиться на зайцев и ящериц и отказался от приема мясной пищи. Он любил простор, горные вершины, птиц и животных, преследовал прилежных охотников-вассалов и дружелюбно относится к горному скакуну Удаду.
Пришла радость, а вместе с нею — раскаяние.
Он подумал, что вся его борьба ради того, чтобы избавить равнину от северного морского ветра, есть милостыня, поданная в качестве искупления за прегрешения, а рубка на части стволов акаций и тамарисков, в пору голода и мучений, есть не что иное, как грех, которого не смоют все слезы кающихся. Спустя несколько дней после возвращения вождя он вышел ему навстречу, таща в руке толстую ветвь зеленой акации. Вождь попытался усадить его рядом с собой — время было к вечеру, однако тот отказался и заявил:
— Смотри, что твои верблюды с моими детьми наделали. Все акации в вади помяли.
Вождь рассмеялся, ему принялись вторить сидевшие рядом старейшины. Зажали глотки свои масками и откинулись на спину от смеха. Имам тоже натянул ослепительно белый литам на свой кривой нос и насмешливо заметил:
— Когда же это ты от акации детей успел нарожать, а, Муса[137]?
Муса вытер пот, проложивший себе тонкие русла на покрытых пылью висках, и после этого ответил:
— Акации весь век свой — мои дети!
Вождь улыбнулся и заговорил шутливо:
— Постой-ка, ты разве не убивал своих детушек в мое отсутствие? Старейшины рассказывали мне тут, как ты акации рубил и таскал дрова.
— Я делал это в твою честь. Пока ты отсутствовал, носящие чалму гордецы к войску шейха примкнули и пошли с ним в походы на джунгли. А детей малых на пустыре в холоде бросили, от женщин избавились в пору голода и невзгод, так что я своими детьми решил пожертвовать, чтобы их спасти. Я акацию рубил, чтобы людей защитить от морского ветра. Я так делал тебе во славу, чтобы люди о тебе вспомнили.
— Молодец! — воскликнул вождь. Слезы проступили у него на глазах, и он сказал вполне серьезно: — Не подумай, что я добра не помню. Негоже пастырю не ведать, кто вокруг лучше всех старается.
Он приспустил край литама себе на глаза, но тут вмешался имам:
— Мы не можем запретить верблюдам выгуливаться в долинах. Аллах великий всякую скотину сотворил, чтобы питалась травой да зеленью на ветках.
Дервиш воспротивился, все так же не соглашаясь присесть к высокому собранию:
— Что, помрут они что ли, если мы им ветви акаций есть не дадим?
Шейхи вновь расхохотались, однако вождь к ним не присоединился, и они прервали смех.
— Аллах скотину сотворил, — заговорил дервиш, — чтобы род адамов едой снабдить? Однако человек не помрет, если мясо есть воздержится. С какой еще поры я сам вкуса мяса не пробовал! Что ж, меня порча какая поразила, если я мясо есть перестал? Вот такие дела тут, с акациями и скотиной…
Все рассмеялись, а вождь вмешался, чтобы прекратить спор:
— Я тебе обещаю, что выведу верблюдов из вади. Пастухи займутся всерьез, очистят долину, чтобы сберечь твоих детушек.
Впервые дервиш улыбнулся. Обнажил свои белые зубы с каплями слюны на губах.
Вся равнина обрела новую тему для пересудов: дервишу пристроили родословную — будто он по родству своему от растений происходит, и сам объявил на музыкальном празднике: «Помню, я был акацией в брошенном вади. Почему это вас удивляет мое чувство отцовства к акациям?» Все вокруг издевались над данным утверждением, однако, когда слухи дошли до вождя, он заявил: «Если дервиш заговорил, взрослым невеждам стоит прислушаться и учиться мудрости, а не болтать попусту».
Однако поддержка, которую обрел дервиш, выглядела тем не менее странной, потому что он вновь удивил всех очередным изобретением: он обошел все дома на становище и собрал все, что мог выпросить из кусков полотна, лоскутов, обрезков материи и лохмотьев. И отравился в свои высохшие вади, откуда пастухи затем принесли новую легенду. Говорили, будто он одел там все деревья, что были, каждому соорудил одеяние, чтобы защитить растения от палящего солнца и иссушающего дуновения гиблого ветра летом и предохранить их от невзгод студеного морского ветра зимой. Люди насмешливые посмеялись, но поверили, а благоразумные засомневались и направили гонцов в долины, чтобы все проверить и убедиться наверняка. Гонцы легенду подтвердили, и вождь вынужден был перейти к обороне. Передавали, будто он сказал так: «Дервиш бы дервишем не был, если бы так не сделал».
Муса заявился к нему поутру, и он принял его, угостил горстью фиников и последней переменой утреннего чая. Он решил побеседовать с ним, сказал: