Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пел. Дуфт смотрел на спящую жену. Амалия закрыла лицо руками и наконец позволила пролиться слезам, которые накопились в ней за все эти годы. Я запел громче. Лампа над моей головой зазвенела. Тело Дуфта не произвело в ответ ни звука. Фрау Дуфт в то мгновение тоже была невосприимчива к моему голосу. Но Амалия заплакала еще сильнее, ее тело открылось и слабо зазвучало, подобно лампе на потолке над нами. Она не могла слышать этого звука, но я всей душой надеялся, что она его чувствует. Он был похож на нежное прикосновение моих рук к ее шее.
Она склонила голову на край кровати и зарыдала.
Внезапно веки фрау Дуфт дрогнули. Она посмотрела на меня, и, как в самую первую нашу встречу, я увидел глаза своей матери.
Она протянула трясущуюся иссохшую руку и прикоснулась к голове своей дочери. Амалия вздрогнула, села и попыталась остановить слезы. Но их было так много, и они так долго дожидались своего часа! На этот раз ей не удалось их сдержать. Она схватила руку матери и, всхлипывая, прижала к своей мокрой щеке. Фрау Дуфт сама уже не могла удерживать свою руку — даже чтобы открыть глаза, ей требовались неимоверные усилия.
Я продолжал петь. Мой голос был достаточно сильным, чтобы поддерживать Амалию в ее горе и бороться со смертью. Я запел еще громче. Мои руки стали невесомыми от звучания; мой ноги, казалось, отрываются от пола — я был подобен колоколу, свешивающемуся с небес. Мой голос звенел не только в лампе, он гудел в половицах, потолке, оконных стеклах.
Стены дома вобрали мое звучание и отозвались на него. Каждая из миллиона миллионов крошечных раковин наполнилась моим голосом и передала его, как песню, другим раковинам, пока не запел весь дом. А голос мой проник еще дальше: в землю под домом и в небо над ним, — и совсем скоро я понял, что заставил содрогаться весь мир, точно так же, как моя мать сотрясала его звоном своих колоколов. Толчки были слабыми — никто, кроме меня, их не слышал, — но у всех, кто находился в доме Дуфтов, стало теплее на душе, и это заставило их улыбнуться.
Я запел так громко, как мог, и голос мой стряхнул всю мерзость и въевшуюся грязь, которая тянула нас к земле. Он унес прочь печали и болезни. Страх и беспокойство. Он встряхнул кротость, и она стала храбростью. И встали больные со смертного одра. И снял мой голос завесу отчаяния с их глаз. И изнеможение с их тел. И болезнь с легких. И снова мы обрели то, что было нами потеряно.
В тот день фрау Дуфт не умерла, но это был последний раз, когда она слышала мой голос. Неделю спустя мы пели на ее похоронах.
В дом Дуфтов меня больше не приглашали. Моей дружбе с Амалией пришел конец, по крайней мере, так мне казалось в те недели, что последовали за похоронами. Однако я часто видел ее, поскольку влияние Каролины Дуфт в семье усилилось, и Амалию почти каждую неделю привозили на мессу. В тех случаях, когда я не сидел рядом с алтарем среди других невыступающих мальчиков, а пел в хоре, после мессы мне удавалось пробраться к решетке, делившей неф на две части. Там, у самой церковной стены, находились ворота; они всегда были заперты: ими не пользовались. Я прижимался к каменной колонне, на которой крепились петли, и сквозь вычурный железный переплет мог мельком увидеть ее, шедшую позади тетки, в толпе прихожан, направлявшихся к выходу.
В течение нескольких месяцев я только и делал, что смотрел на нее в проем между двумя позолоченными листьями, но потом, в одно из воскресений, не смог удержаться и тихо пропел ее имя. Она посмотрела налево, направо, потом оглянулась. Несколько прихожан сделали то же самое — слава богу, что ее тетка была почти глухой. В тот день Амалия прошла мимо. Я повторил это на следующей мессе и потом еще раз. Наконец, я заметил, что Амалия замедляет шаг, ожидая услышать свое имя, и, когда я прошептал его, она обернулась и уставилась прямо в крошечный проем, откуда выглядывал мой глаз.
В следующий раз я пел через две недели, и мне уже не нужно было звать ее. Я услышал, как Амалия сказала тетке, что хочет посмотреть на гипсовый барельеф святого Галла, украшавший стену рядом с воротами. Каролина окинула скульптуру недоверчивым взглядом, но когда ее глаза остановились на лице святого покровителя монастыря, она одобрительно кивнула и прошла мимо ворот. Амалия подошла к барельефу. Если бы переплет решетки не был столь частым, я бы мог протянуть руку и коснуться ее плеча. Она наклонила голову. На какое-то мгновение я засомневался, знает ли она, что я рядом. Потом на ее лице появилась лукавая улыбка.
— Ты попадешь в беду, — прошептала она.
— Ты тоже.
— Мне все равно, — не уступала Амалия. — Я ее не боюсь.
— Я тоже не боюсь, — соврал я.
Она снова улыбнулась, потом ее лицо стало серьезным. Казалось, она снова начала молиться.
— Я буду приходить каждое воскресенье, — вдруг громко произнесла она.
— Только когда я пою. В следующий раз это будет на Троицу.
— Я знаю, когда ты поешь. Я различаю твой голос.
— Правда?
— Да. Даже если поют еще двадцать человек.
— Как ты узнаешь, что это я?
— Не будь таким глупым Я знаю. — Она посмотрела мне в глаза. Нежно улыбнулась. — Мне нужно идти.
Она присоединилась к толпе прихожан и вышла из северных ворот.
На Троицу, когда я прижался к воротам, укрывшись за колонной, чтобы ни один монах не мог увидеть меня, она уже была на месте и говорила тетке, что еще раз хотела бы помолиться перед святым. Каролина одобрительно кивнула.
— Я же тебе сказала, что приду, — шепнула она, приблизившись к барельефу.
Мы поговорили секунд тридцать, и она ушла. То же самое произошло в следующий раз, когда я пел. И так продолжалось каждое воскресенье в течение многих и многих месяцев. Из-за страха быть пойманными мы никогда не разговаривали долго, и хотя я видел ее всю, ей не удавалось рассмотреть ничего, кроме моего одинокого глаза и черной рясы.
— Что за ведьма, — как-то в воскресенье плюнула Амалия вслед своей удалявшейся тетке. — Теперь она говорит, что мне нельзя ходить в церковь.
— Почему? — удивился я.
— «Девушкам твоего возраста не следует ходить по улице даже с провожатыми». Мне что, всю жизнь провести дома или в экипаже? Вместе с ней? Я, говорит, сделаю из тебя настоящую даму, даже если это убьет меня. Очень на это надеюсь. Вот если бы каждая капелька грязи на моем платье отбирала час ее жизни! Она злится оттого, что осталась старой девой. И ей вовсе не удастся сделать меня такой.
— Я думаю, ты и так уже дама, — сказал я.
Она стиснула зубы, чтобы сдержать смех, но ей это не удалось.
— С чего ты взял? — стараясь скрыть смущение, спросила она.
Я тогда не ответил, но все, сказанное мной, было правдой: она становилась дамой. Золото ее волос слегка потемнело. Она стала выше. Моя голова не доставала ей даже до плеча — таким я был чахлым. С тех пор как Карл Виктор бросил меня в реку, я в год вырастал не больше чем на дюйм. Мне почти нечего было сказать ей во время наших встреч, а Амалии хотелось поделиться многим.