Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пропустил несколько строчек.
«…Так зачем же приехал Врангель и что он хочет? Впрочем, о Врангеле говорить трудно, — он утвердил орден Св. Николая-чудотворца… Приехать с ультиматумом о заключении мира и взяться за продолжение войны!.. Бросать людей, потерявших идею!.. Куда?.. На гибель?.. С чем он уедет?..»
Я вновь перескочил через несколько строчек.
«…И недавний десант дроздов под Хорлами, десант, о котором мы, офицеры того же полка, не можем решить, блестящая ли это удача или полное поражение. А зима…»
Дальше я разобрать не мог. Потом буквы вновь выровнялись.
«Да, так идут наши дни!..
Что делается за фронтом — я не знаю…
Чем живут наши враги и чем они держатся — я не знаю…
Я не знаю и того — только ли они мне теперь враги?..
Я люблю человека и жизнь, и когда те, что теперь за фронтом, стали дешево расценивать и жизнь и человека, я назвал их врагами. Моя ли это вина?
В ту ночь был белый ледоход,
Разлив осенних вод.
Я думал: вот река идет.
И я пошел вперед.
А теперь?..
Токарь Баранов говорит: перемелется, мука будет! — так нужно для нового хлеба. Токарь Баранов не видит звездочек, чернильным карандашом нарисованных у меня на погонах, и говорит со мною по душе. Но я говорить с ним по душе не могу. Я эти звездочки вижу!.. Токарь, может быть, и прав, но ведь если б зерно имело мозг, разум и волю и если б оно знало даже, что молоть его будут для нового хлеба, оно все равно добровольно бы под жернова не ложилось!..
Впрочем, мысли токаря не мои мысли!.. Своих у меня сейчас нет… Я и пишу в надежде отыскать их, — так, случайно наткнуться… Мне очень страшно тыкаться мордой в пустоту… А победили меня свои же, и уже в первом бою, под Богодуховом…
Но и побежденный хочет жить и дышать…
Господи, как трудно быть подстриженным под погоны!..
Я не могу уйти — меня расстреляют. Я не могу не стрелять — меня пристрелят.
Я не могу…» Дальше было зачеркнуто. «…Но я могу зажмурить глаза… Пусть несут меня события. Я верю, что неперемолотое для нового хлеба зерно тоже не пропадает. Упав во вновь перепаханную землю, оно даст ростки. Кто перепашет землю — я не знаю. Мне суждено умереть или дождаться…»
Я вновь поднял голову.
— Циля, да неужели правда?
— Ну конечно! Я же сказала… — вновь донеслись до нас голоса за дверью. — Я нашла здесь «Физиологии» Данилевского, и теперь мы сможем…
— Идем в город! — вдруг коротко бросил мне подпоручик Морозов.
— Подожди!..
Третий лист был исписан крупнее. Читать стало легче. «Вы или мелко плаваете, — говорят мне офицеры поумнее, — или просто трус, уходящий в свою скорлупу…» Я улыбнулся.
— Говорят?
— А как же!..
— Это ты?., трус?..
— А как же!.. Впрочем… Да идем в город!..
— Да подожди ты!
«…Ничего не говорят. Офицеры поглупее пьют, играют в карты, рассказывают анекдоты и хохочут, как автомобильные гудки. И потому, что вместе с ними не понимаю я ровно ничего, я могу еще иногда улыбаться, могу жить и даже надеяться выжить. Иначе пришлось бы (вот сейчас!) идти на понтонный мост и там, где поглубже, где мальчуганы удят рыбу, головой вниз броситься в Северную бухту.
…Сегодня я гулял по улице Матроса Кошки. В грязи возились ободранные ребятишки всегда веселой Корабельной Слободки. Я смотрел на них и тоже улыбался…
А завтра — может быть, завтра я вновь уеду на фронт.
Какая бессмыслица!..
Вы хотите знать мое «credo»? Мое «credo» в упрямом сознании, что бессмыслица когда-нибудь осядет и что человек, нравственно не подгнивший, не осядет вместе с нею…»
Говорить ни о чем не хотелось. Мы вышли молча и пошли в городской сад.
В саду гулял народ.
Мимо нас прошли два французских матроса, окруженные проститутками. Проститутки учили их заборным словам. Французы смеялись и, выкрикивая эти слова, коверкали их по-своему.
На поплавках над бухтой играл военный оркестр. За поплавками, далеко в море, стояли какие-то крейсера, кажется французские.
— Пойдем к воде! — сказал мне подпоручик Морозов.
Под ветром, бегущим с моря, спокойно качались черные кусты. В кустах сидели парочки. Пробирались к кустам и французы с проститутками.
«Бо-же ца-ря хра-ни…» — поплыли вдруг над садом звуки оркестра с моря. Подпоручик Морозов остановился.
— Идем домой!.. Да идем же!..
— Под козырек! Под козырек! — на главной площадке сада кричал кто-то…
А французы в кустах продолжали смеяться и, выкрикивая заборные слова, все больше и больше их коверкали.
На следующее утро мы вышли в полк. К порванным листам наши разговоры больше не возвращались.
Впрочем, как-то я сказал ему:
— Слушай!.. Сбрей бороду!.. Ты все-таки не апостол!..
Был еще только май, а уже степи вокруг деревни Подойки успели выгореть под солнцем. Над степью ползла пыль. Она ползла особенно густо, когда по вечерам к татарским деревням сходились стоголовые стада длинношерстых белых овец.
Занятия в полку производились по утрам и к вечеру. Днем солдаты спали.
— Скажите, подпоручик, куда это вы постоянно уходите? — спросил я как-то подпоручика Басова. — Лишь выпадет свободный часок, вас — до свидания! — и не видать больше!..
— Подпоручик в колонии девчонку нашел! Немочку? А? — подошел к нам поручик Науменко. — Вот уж действительно седина в голову, бес в ребро!
Подпоручик Басов ничего не ответил.
Во время хорловских боев поручика Ауэ легко ранило. Кажется, в кисть руки. Роту принял поручик Кумачев, присланный к нам из 3-го батальона. Вместе с ротным был также ранен и штабс-капитан Пчелин. Подпоручик Виникеев был убит. В числе двенадцати солдат нашей роты был убит и эстонец Плоом.
С новым ротным штабс-капитан Карнаоппулло не ладил.
— Отправлю вас в офицерскую, — сказал ему как-то поручик Кумачев. Слыхал я про ваши геройства в обозе, как же, слыхал!..
Штабс-капитан быстро, на каблуках, повернулся и пошел к своей хате. Через час он вновь вернулся, уже с четырьмя золотыми нашивками на рукаве.
— За один час — да четыре ранения! — засмеялся поручик Кумачев, опускаясь на завалинку перед хатой. — Здорово!..
В это время к поручику Кумачеву подошла какая-то тощая собака. Она подняла вверх черную круглую морду и глубоко в себя втянула воздух. Поручик Кумачев поднял стэк и с силой ударил собаку по носу. Собака взвыла и побежала по степи.