Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ляма посоветовал запомнить, что деньги имеют большое значение. Благородный человек…»
Брат Сема спрашивал еще: ласковы ли косоглазые эскимосочки и как вообще там в высоких широтах решается женский вопрос. Излагал со смехом, что «стал он почти сутенером», ибо Горбатая Нога присох к его, Санькиной, Римке («помнишь?»). И каждый вечер тащит он брата Сему в кабак, чтобы он по телефону вызвал эту Римку, «…и потом весь вечер смотрит на нее трагическим, как у весеннего кота, взглядом, а та его даже и презирать не желает. Горбатая Нога платит по счету, распахивает нам дверцу такси, и мы с Римкой вдвоем укатываем ко мне на квартиру…».
Много еще чего писал брат Сема. Сладким привычным тленом тянуло от его письма.
За стенкой хрипел патефон. Шульженко. Каменный век. Санька лежал на койке, закинув, руки, ленивые мысли шли к голове, — перед глазами плыли мемуары, сладостные далекие горизонты.
Вошел Муханов и тоже молча лег на койку.
— Как дела за стенкой, старик? — лениво спросил Санька. — На мази?
— Глупый ты, — миролюбиво ответил Муханов. — Хлебопек.
— От брата письмо. Смешное. Хочешь?
— Давай.
Муханов долго шуршал листками, потом кинул письмо на стол и замолк.
— Ну как? Жизнь? — с нетерпением спросил Санька.
— Сука твой брат, — четко и тихо ответил Муханов.
И Санька, опешив на несколько секунд, вдруг понял, услышал, как выскочил и щелкнул в руках Муханова тот самый ножик.
— Саня, — все так же тихо сказал Муханов. — Я шел сейчас к тебе сказать, что женюсь. Хотел как другу все рассказать. Что я. Что Люда. Что у нас вместе. Все хотел рассказать. Теперь не хочу. Мы с тобой вроде вместе подписались кашу есть. Врозь наши дорожки. Люде здесь еще два года быть для диплома. Я с ней остаюсь.
— Брата. За что? — спросил Санька.
— Ты, Саня, слепой или глупый. Ты что мне про брата все время пел? Как про мощного льва из цирка рассказывал. Уголовник Федор восемнадцать лет отсидел — под ножом не пойдет в такое. Славка-бандит от гордости сдохнет — не будет. А брат, твой при диких деньгах у кабака водкой торгует, с чужой бабой за чужие деньги спит, доходягу этого шалого обирает…
И Санька, который уже не мог выносить этого томительно-страшного тихого разговора, спросил с бессильной насмешкой:
— Как же «Волга» твоя — голубая мечта на шоссе?
— Я, видно, человек, приспособленный для грузовика, — усмехнулся Муханов. — Дурь сидела в моей башке. Болтался, как лишняя гайка в моторе. Люда, девчушка эта, промыла мне шарики. Верит в меня, как в бога. И ни черта мне теперь не надо. Одно, Саня, знаю: ее упущу — мне совсем ничего будет не надо.
Санька взглянул на Муханова и увидел, как тот, похудевший, спокойный весь, сидит на кровати в красной своей ковбойке и толстопалые руки лежат на коленях. Чужой, не Санькиного мира человек.
— Да, — сказал Санька, — случайно, видно, мы с тобой встретились. Я думал, будем вместе искать рубли. Большие рубли. И вот… Может, я тоже сюда попал случайно?
— Когда шоферюга пьяный, ему человек под колеса случайно попадает, — сказал Колька. И спросил: — Как дальше мыслишь?
— Я человек, не приспособленный печь сухари. Вот так, — ответил Санька и стал натягивать полушубок.
…Сумеречный ноябрьский день висел над поселком. Поземка на улице заметала мерзлую чугунную грязь. Санька пошел в один конец поселка, но, не дойдя до магазина, круто повернул обратно. «Жалкий трус. Дурак. Хлюпик. Зачем сбежал из Москвы? Отчего? Пил водку, разболтал себе нервы, навыдумывал. Был при месте, ничто не угрожало. Вовка-аристократ наверняка и сейчас в монете купается, а он в какой-то дурацкой стране, в грязном полушубке — хлебопек. Благородный нищий. Сюда надо бешеных присылать для успокоения. Бешеный Славка затих, Федора бригадирством купили, Зинка эта живет здесь со своей сумочкой, Людвиг… И вот наконец поймало Кольку Муханова. Затих. Женится. Дурак…»
Санька вышел на лед Китама, потом вдоль заснеженного берега пошел в сторону — смотреть на осточертевшее за неделю зрелище забоя оленей. Неделю назад к поселку пригнали специально отобранное на мясо стадо.
Обреченные на смерть олени метались за наспех сделанной загородкой. Молчаливые пастухи с чаатами в руках заходили за загородку, стояли, расставив ноги, испуганная оленья волна все кружилась и проносилась мимо в шорохе снега и хорканье быков. Незаметный взмах руки, в воздухе разворачивается в недоумении и, как игрушечный, начинает прыгать на четырех ногах еще живой олень. Пастух скользит торбасами по снегу, перебирает ремень, все ближе и ближе, и вот — короткий взмах ножа, к оленю уже спешат женщины, оголив правую руку, а то и весь торс, они с непостижимой ловкостью работают другими, короткими ножами. Растут вороха окровавленных шкур, целые штабеля туш, лес бессильно задранных к небу култышек. Хлопья снега тают на теплых тушах, на смуглых женских плечах…
Ночью Муханов сказал в темноту:
— Одну кашу мы ели. Одну бутылку пили. Как товарища прошу — не уезжай до Нового года. В Новый год свадьбу решили.
— Ладно, — сказал Санька.
Откуда было Муханову знать, что лежит он сейчас с открытыми глазами и все гонит и гонит от себя видение презрительных мухановских слов: брат Сема, человек-скала, акула жизни, торгует водкой в подворотне у «Балчуга». И никакие слова, никакие выверты не помогали: «брат Сема торгует водкой у «Балчуга». Не падать же ему на колени, не молить слезным воплем: «Колька, не бросай меня. Пропаду». Не только у бандитов есть гордость, и не поможет ему забалдевший от счастья Муханов. Черт бы вас побрал, люди.
26
Муханов.
Муханов погиб за две недели до Нового года. Погиб из-за идиотской случайности.
Два дня подряд перед этим заходил Гаврилов, жаловался: дали колхозу премию — десять «Спидол» для бригад. Трактор стоит, и нечем эти «Спидолы» доставить, обрадовать людей. Потом попросил напрямик:
— Ты, Саня, парень грамотный. Съезди в ближайшее стадо, научи их обращению с этой машиной, а дальше они сами развезут. По газетам там кое-что расскажешь.
— Могу, — сказал Санька. — Все равно. На чем ехать?
— Пынычева упряжка, больше не на чем, — сокрушенно вздохнул Гаврилов. — Уговорю. Отвезет.
— Что ж так? — спросил тогда Санька. — Колхоз с Бельгию величиной. Транспорта нет.
— У нас борьба за механизацию была, — сказал Гаврилов. — Выяснили, что собаки много жрут ценного