Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дьявол или нет, но он поджигал школу, лавки и деревянные домики по соседству. А сколько раз он подпаливал зловонную постель, в которой мама и папа от него прятались! Никто и не знает.
В это январское утро, солнечное и ветреное, он рассматривал свое лицо в тусклой поверхности зеркала в общественном туалете на автовокзале Трейлуэйз. И дьявол наконец смог вырваться на свободу. Ведь был Новый год – время, когда земля делает очередной поворот. Начался новый отсчет времени, а это все равно что ступать по полу, который вдруг резко пошел под уклон, – сразу становишься другим. Как будто в тебя вселяется что-то со стороны. Или это что-то присутствовало в тебе всегда, просто ты до сегодняшнего дня об этом не знал?
В его правом глазу появилось какое-то пятнышко. Что это? Пыль? Грязь? Кровь?
Он пришел в ужас, поскольку сразу все понял. Еще раньше, чем успел рассмотреть пятнышко. Это знак сатаны. На желтовато-белой поверхности глазного яблока его печать. Не свернувшаяся кольцом змея, а пятиконечная звезда – пентаграмма.
А ведь его предупреждали. Пятиконечная звезда – пентаграмма.
Она там, у него в глазу. Он трет глаз кулаком, пытаясь ее стереть.
В ужасе он пятится от зеркала, выбегает из залитого мертвенным светом неоновых ламп туалета и мчится через здание автовокзала, сопровождаемый взглядами пассажиров – любопытствующими, удивленными, жалостливыми и раздраженными. Он здесь человек известный, хотя никто не знает, как его зовут. До дома ему бежать три мили. Мать подозревает, что с ним творится что-то неладное, но не знает, отчего это. Может, он лжет, когда говорит, что глотает таблетки, а сам прячет их под язык? Господь свидетель, за этим парнем не уследишь. Да, любовь проходит, истончается, стирается, как амальгама дешевого карманного зеркальца. Да, ты молилась за него, молилась без конца и ругала на чем свет стоит, но слова твои, эхом отдаваясь в пустой комнате, не воспаряли вверх, к Божьему престолу, а звучали глухо, будто проваливаясь в бездонный колодец.
Двадцать шесть лет, начисто, до голубизны, выбрит. Яркие, сверкающие глаза, которые некоторые уличные женщины находят красивыми. Соседи зовут его по имени. Считают неплохим, в общем, парнем, но со странностями и легковозбудимым. У него привычка нервно поводить плечом, как будто он пытается высвободиться из чьих-то объятий.
Как бы быстро ты ни бегал, кто-то бегает быстрее!
Оказавшись у себя, в одном из стандартных домишек, вытянувшихся в ряд на Милл-стрит, он не слушает ворчания рассерженной матери, вопрошающей, почему он так рано вернулся домой, когда рабочий день на складе стройматериалов, где он вкалывает, еще не закончился. Он оттесняет пожилую женщину в сторону, проходит в ванную, запирает дверь и впивается глазами в зеркало. Господи! Она все еще там – звезда с пятью лучами, пентаграмма. Сатанинская печать. Глубоко въелась в глаз, прямо под радужкой.
Нет! Только не это! Господи, помоги мне!
Он начинает стирать ее обеими руками, тычет в нее пальцем, пытаясь сковырнуть. Он кричит, рыдает. Колотит себя кулаками, царапает ногтями. Его сестра стучит в дверь – что происходит? Что случилось? Раздается громкий и испуганный голос матери. Свершилось, – думает он. Это первая ясная, разумная мысль. Свершилось. На него снисходит леденящее душу спокойствие. В чем, собственно, дело? Разве он не знал, что молитвы ни к чему не приведут? Сколько бы он ни стоял на коленях, моля Господа войти в его сердце, все бесполезно. Знал же, знал, что знак сатаны не мог исчезнуть бесследно и однажды появится снова.
Он выбегает из ванной, оттолкнув женщин, и начинает рыться в кухонном ящике среди ложек, ножей и вилок, которые со звоном летят на пол. Находит острейший разделочный нож и стискивает пальцы на его рукояти, как на горле судьбы. Снова расталкивает женщин, которые неотвязно следуют за ним. С легкостью отбрасывает к стене старшую сестру в сто восемьдесят фунтов весом – с такой же легкостью он ворочает кирпичи и мешки с гравием на складе. Сколько раз он молил Господа сделать его машиной. Машина ничего не чувствует, ни о чем не думает. Машина не испытывает боли. Машина не требует к себе любви. Машина не знает страстей и не стремится к тому, чему не знает названия: к спасению души.
Вернувшись в ванную комнату, с силой захлопывает перед носом у визжащих женщин дверь и запирает ее. Бормочет под нос: изыди, сатана! Изыди, сатана! Господи, помоги! Неожиданно твердой, будто стальной рукой спокойно, словно это ему не впервые, подносит нож к лицу, храбро вонзает в глаз и проворачивает его острие внутри глаза. Боли нет – глаз взрывается в ярчайшей вспышке очистительного пламени, и лишь потом приходит ощущение жжения. Глазное яблоко выскакивает, а вместе с ним и знак сатаны. Но глаз все еще связан с глазницей соединительной тканью, сосудами и нервами. Дрожащими от возбуждения, скользкими от крови пальцами он за них дергает; они эластичны и тянутся, как резиновые, и тогда он перепиливает их острым лезвием разделочного ножа. Достает, наконец, глаз из глазницы, как его самого когда-то извлекли из чрева матери, чтобы швырнуть в именуемое жизнью свиное корыто, полное греха и мерзостей, откуда нет исхода до той поры, пока Иисус не призовет тебя в свой чертог.
Он швыряет глаз в унитаз и в страшной спешке дергает за ручку.
Пока не успел вмешаться сатана.
Туалет древний – из тех, где вода с ревом и воем устремляется по трубе к унитазу, клокочет в образовавшемся в его керамической чаше водовороте, шумно вздыхает и, наконец, словно делая одолжение, проваливается. Знак сатаны исчезает.
С пустой глазницей, орошая все вокруг кровью, он опускается на колени, молится: Спасибо тебе, Господи! Спасибо тебе, Господи! – и рыдает, в то время как ангелы в сверкающих одеждах и с сияющими ликами спускаются с небес, чтобы заключить его в объятия, ничуть не пугаясь его залитого липкой кровью алого лица-маски. Потому что теперь он один из них и вместе с ними воспарит в горние выси. И однажды вы в такое же вот ветреное январское утро, подняв глаза к небу, увидите его – или похожий на него лик, проступивший сквозь кудлатую снеговую тучу.
Пугающая мысль, что с этими похоронами не все ладно вернее, все неладно, впервые посетила Мередита, когда он увидел напротив входа в церковь чудовищных размеров гроб. Он стоял на возвышенном, чуть ли не вровень с алтарем, помосте и был освещен мощным прожектором, а крышка была снята, как бывает перед публичной церемонией прощания. Но ведь всего этого просто не может быть, верно? Ни при каких условиях! Мередит нервно оглянулся и посмотрел на других собравшихся – сам он тоже должен был скорбеть вместе с ними, – но никто, казалось, ничего необычного или неуместного в происходящем не замечал. Люди плакали, шмыгали носами, рыдали, их лица были мокры от слез и искажены страданием. В чертах проступала детская горечь, ребяческое отчаяние, к которому примешивалась еще и злость, даже ярость. Мередит почувствовал, что его начинает мутить: сидевшие вокруг него тесной, сплоченной толпой на деревянных церковных скамьях вызывали у него острое, до тошноты, раздражение. Он в принципе терпеть не мог толпы и часто испытывал головокружение или начинал задыхаться даже в более приятном окружении и в более приспособленных для массовых действ помещениях, например, в хорошо вентилируемых, с мягкими сиденьями концертных или театральных залах. Тогда он поднимался с места и, бормоча извинения, начинал протискиваться к выходу, желая побыстрее оказаться на улице, где можно было глотнуть свежего воздуха. Но эти люди? С грубыми лицами, приземистые – многие женщины явно страдали от избыточного веса, а у мужчин на животах, похожих на арбузы, расходились рубашки. Кто они, собственно, такие? И почему он, вице-президент страховой компании «Трансконтинентал», находится среди них?