Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут надо сказать, что о названиях и вкусах Раймундо Силва думал меньше, чем могло бы показаться при чтении этих пространных и неспешных дум, призванных, быть может, всего лишь продемонстрировать те особенности его мышления, которые приметила в нем и за ним признала Мария-Сара, признала, да, хотя его еще не знала. Так вот, на самом деле у корректора, раз уж он выбрал Могейме в свои герои, забота теперь иная, а именно – поймать его на противоречии, если не на откровенной лжи, в ситуации, альтернативой коей может быть только правда, потому что тут нет пространства для нового ручья Атамармы, примирительно катящего свои воды – воды не такие и не этакие. Могейме, помнится, сказал совершенно ясно, что забрался на плечи Мему Рамиресу, чтобы забросить крючья лестницы за зубцы крепостной стены, и это обстоятельство с непреложностью исторического факта показывает, что описываемый век не очень далеко ушел от века золотого, ибо еще сохранился в нем блеск иных деяний, вот, например, когда дворянин из свиты дона Афонсо, ну то есть приближенный его, обратил свое драгоценное тело в опору, подставку или, если угодно, подножку для простонароднейших ступней рядового солдата, не имеющего иных достоинств и заслуг, кроме того, что вышел рослее других. Но сказанное Могейме и подтвержденное Антонио Бранданом опровергается более ранним текстом Хроники Пяти Королей, где заявлено ясно и прямо, несмотря на все лексические и орфографические выкрутасы того далекого времени, что это Могейме согнулся и подставил спину Мему Рамиресу и сделал это по приказу последнего, и никакие фокусы с толкованием, равно как и языковая казуистика, не допускают иного прочтения. Раймундо Силва сравнивает два лежащих перед ним текста – никаких сомнений, Могейме солгал, и это следует как из логической нестыковки в иерархии, ибо с чего бы капитану служить цоколем рядовому, так и из весомого авторитета более раннего источника. Конечно, тем, кого интересуют только великие исторические события, подобные вопросы покажутся полнейшей нелепостью, но ведь надо же понять и Раймундо Силву – он выполняет данное ему поручение и вот прямо при входе сталкивается с невозможностью взаимодействовать с подобным Могейме, Мокейме или Мойгемой, не только точно не знающим, кто он и как пишется, но еще и, по всему судя, злостно искажающим истину, которую, между прочим, как очевидец, обязан свято чтить и в неприкосновенности передать потомкам.
Впрочем, когда еще было сказано, что, мол, кто без греха, пусть первым бросит камень. В самом деле, осуждать легко: Могейме лжет, Могейме лгал, но мы-то, здорово поднаторев за последние двадцать веков в лжах и истинах, приняв на вооружение разъедающую души психологию и скверно переведенный психоанализ и еще очень-очень многое другое – для простого перечисления потребуется страниц пятьдесят, – не должны разить нашим неумолимым клинком чужие недостатки, если уж к своим столь снисходительны, чему лучшее доказательство – то, что не сохранилось в веках имя человека, который осудил бы свои деяния с суровостью столь бескомпромиссной, что, приводя в исполнение приговор, вынесенный духом, дошел бы до такой крайности, как побивание камнями собственной плоти. Впрочем, если уж мы затронули евангельские темы, позволительно будет поинтересоваться, вправду ли тогдашний мир столь закоснел во грехе и пороке, что для спасения его потребовался Сын Божий собственной персоной, ибо сам этот эпизод с прелюбодейкой показывает нам, что дела по этой части обстояли в Палестине совсем даже не плохо – не плохо, а отвратительно, поскольку в те далекие дни ни один камень не полетел в бедную женщину, и стоило лишь Иисусу произнести эти роковые слова, как сразу опустились занесенные руки, тем самым давая понять, что да, все так, ничего не попишешь, не без греха мы. Что же, народ, способный публично, пусть и в косвенной форме, повиниться, не вполне, значит, еще пропащий народ, сохранил он в неприкосновенности начало доброты, и мы рискнем, благо риск ошибиться минимальный, да, рискнем предположить, что Спаситель несколько поторопился со своим явлением. А вот в наши дни стоило бы это сделать, потому что не одни только развращенные неуклонно следуют стезей разврата, но и с каждым днем все меньше оснований останавливать уже начинающуюся казнь.
На первый взгляд кажется, что эти морализаторские отступления слабо соотносятся с упорством, какое проявил Раймундо Силва в попытках принять Могейме как персонажа, но польза их наверняка станет ясна, если вспомнить, что упомянутый, полагая, что свободен от крупных пороков и недостатков, повинен был в ином грехе, который хоть, вероятно, не меньше остальных, но в силу своей невероятной распространенности в мире и легкости в использовании повсеместно воспринимается как простительный. Грех этот – притворство. Раймундо Силва прекрасно знает, что нет разницы между тем, чтобы соврать, кто кому залез на плечи – я ли Мему Рамиресу, Мем Рамирес ли мне, – и – ну, это так, к примеру – банальной процедурой окрашивания волос, и ведь все, в конце-то концов, есть вопрос тщеславия, желания выглядеть лучше и в физическом плане, и в аморальном, а раз так, нетрудно вообразить себе время, когда любое человеческое поведение будет искусственно и отринет, не вглядываясь, искренность, непосредственность, простоту, все эти прекраснейшие, светлейшие свойства натуры, которые так трудно поддавались определению и которые так трудно было применять в те, теперь уже отдаленные времена, когда мы, хоть и сознавали, что уже выдумали ложь, еще думали, что способны жить по правде.
Во второй половине дня, в паузе между трудностями осады и эфемерностями романа – того, что ждут в издательстве, – Раймундо Силва вышел на улицу проветриться. И думал лишь пройтись немного, отвлечься, привести в порядок мысли. Однако, проходя мимо цветочного магазина, вошел и купил одну розу. Белую. И вот теперь возвращается домой, слегка смущаясь тем, что в руке у него роза.
Не говоря не то что худого, а и никакого слова вообще, внезапно и вероломно японские самолеты некогда атаковали американскую эскадру, стоявшую в Пёрл-Харборе, отчего и произошла известная катастрофа, довольно, впрочем, заурядная по людским потерям в сравнении с Хиросимой и Нагасаки, однако совершенно чудовищная в отношении материального и финансового ущерба, причиненного крейсерам, авианосцам, эсминцам, а всего тринадцати кораблям, которые пошли на дно, так и не произведя ни одного залпа – учебные стрельбы не в счет. Косвенной причиной морской трагедии явилось то, что однажды, в некий час одной прекрасной ночи, теряющейся во тьме времен, исчез рыцарский обычай объявлять войну с трехдневным упреждением, чтобы противник успел подготовиться или, если захочет, смыться, а также и для того, чтобы решивший нарушить перемирие не запятнал позором свою воинскую честь. Безвозвратно минули и канули те времена. Потому что, согласитесь, одно дело – атаковать под покровом ночи, без барабанного боя и пенья труб, но известив об этом заранее, и совсем другое – напасть врасплох, дойти неслышно, на цыпочках, можно сказать, оружьем на солнце не сверкая, до беспечно отворенных ворот, а потом проникнуть в город и там устроить резню. Мы уже поняли, что от судьбы не уйдешь, и потому совершенно ясно, что сантаренским женщинам и детям суждено было погибнуть в ту ночь, и в этом пункте пришли к соглашению мавританский Аллах с христианским Богом, однако несчастные не вправе были, по крайней мере, сетовать, что их не предупредили, а если они остались в городе, то по своей по доброй воле, ибо наш государь прислал в Сантарен Мартина Моаба с двумя спутниками, поручив им сообщить, что объявляет маврам войну, имеющую быть через три дня, и, следовательно, не опорочил ни душевные свои свойства, ни августейшее достоинство, когда сказал перед битвой: Убивайте всех без различия пола и возраста, не щадите ни ребенка на руках у матери, ни согбенного бременем лет старца, ни невинную девушку, ни дряхлую старуху, и, стало быть, не воображал себе, раз уж сделал такую оговорку, что грудью встретят его одни мавританские воины, все сплошь мужчины в расцвете сил.