Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да уж, – ответил отец. Такие вещи ему не по сердцу – уж слишком он любит порядок.
«Я за духовные наказания», – говаривал он матери. – «Физическая расправа с преступниками негожее занятие для человека нашей эпохи. Духовная кара куда эффективнее. Но мы все еще варвары».
– И что же они учинили в Бельведере?
– Как это ни странно, там – почти ничего. Дворец сейчас пуст. Так что они просто пришли, сломали замки и вот уже второй день там живут. Окрестные жители и управляющий попрятались кто куда.
– Ясно, – откликнулся отец, а я снова увидел тех шесть птиц, кружащих в синем небе, и озноб пробежал по коже, словно я искупался в холодной воде. – Я никогда не был в Бельведере, но, на мой взгляд, окружить их там нам ничего не стоит. Ведь вокруг дворца – парк?
– Да. Веймутовы сосны, сибирские пихты, крупнолистные липы. Прекрасный парк.
– Ну что же. Поехали, – отец улыбнулся. – Если беда, надо помочь.
В этот миг он мне почти понравился. Иногда он может показаться хорошим человеком, но подобное впечатление обманчиво. Он ни хорош ни плох. Нельзя его так рассматривать. Он равнодушен к добру и злу.
Отец махнул отряду рукой, чтобы ехал следом, и сел в повозку. Его движения всегда крайне изящны. Судья взглянул на него, и я прочел в этом взгляде, как в книге: «Писаный красавец; какает, видать, тоже красивей всех».
С этой минуты судья начал мне нравиться, и я мысленно простил ему эти беззаботные щелчки хлыстом.
Хорошо нам тут вдвоем, правда, дедунечка? За этими стенами суетятся, дерутся, коварствуют, размножаются, смеются и плачут, а мы с тобой сидим в темноте и покое и балакаем по душам. Настала ночь, а мы не спим.
– Господь даровал человеку сон, Мейжис, чтоб он мог укрыться от дневных забот и отдохнул душою.
Ах, эти хлопоты, дедунька, эти заботы… Теперь я тебе расскажу о своих руках, и тогда ты поймешь, сколько хлопот они мне доставили. Коснись моей ладони. Видишь? Ладонь узкая, пальцы тонкие, длинные. Рука как рука, и, казалось бы, нет в ней силы, верно? Так оно и есть. Во мне всем нет никакой силы. Ты меня видел, дедусь. Но половина губернии боялась этих рук, как чумы. Можешь ли ты представить, что мужчины, крепкие, как дубы, дымят в полночь трубками, не в силах уснуть, потому что прошел слух, будто я неподалеку? Ужаснейшие воры и разбойники истово крестятся, едва услышав мое имя. Знаю, ты не веришь мне, думаешь, я хвастаюсь.
– Верю, сынка. Потому как разве сидел бы ты тут, если был годен только на то, чтоб кур красть.
Эх, если б ты мог побыть неподалеку от того места, где я проказничаю. Расскажу тебе самую малость, чтобы ты мог судить о моих руках.
Так вот, представь себе блеклый предрассветный свет, сочащийся в открытую дверь (чтоб был виден большак, если б кто вздумал зайти). Представь себе восьмерых мужиков – они только-только вернулись, ограбив поместье, в котором жили два богатых старичка. Лица у всех усталые от напряжения и бессонницы, но сейчас они довольны и чуть лениво, скажем даже – равнодушно, – пересыпают золотые червонцы. Пока они шли на дело, грабили, были как один, но теперь все позади и можно отдохнуть от единства. Оттого-то за одним столом они сидят каждый сам по себе, все порознь пьют остывшую за ночь желтоватую ржаную водку, хотя руки с кружками поднимаются одновременно и одновременно опускаются, все порознь закусывают копченым окороком цвета спелой вишни и перьями зеленого лучка, хотя и окорок от одной бараньей ноги, и лук с того же огорода. И говорят все порознь: пускай все дружно подначивают кого-то одного, но каждый говорит то, что кажется смешным одному ему; значит, и смеются все порознь.
Я не ходил с ними на дело, но кто-то из мужчин все же пододвигает ко мне кучку монет. Отмахиваюсь от них – на кой они мне сдались. Я, отец, никогда не был жаден до денег, и разбой не был для меня ремеслом, просто единственным промыслом, в котором я знал толк. Надо же чем-нибудь в жизни заняться.
Мне по душе это раннее утро, я, хохоча, раскачиваюсь в стороны, постукиваю пальцами о блестящую скамью, глаза мои скачут с предмета на предмет, прищуриваясь, когда я задерживаюсь и гляжу на что-то внимательнее, и вновь широко раскрываясь, когда взгляд безостановочно прыгает по поверхности вещей. Чуешь, тятенька, как я прыток?
Я что-то говорю мужчинам (говорю, шепелявя – с малых лет я немного шепелявлю), и один из них, раззадорившийся больше других, отвечает мне, передразнивая мою шепелявость. Казалось бы, я ничего не заметил, не обратил внимания, я и дальше ерзаю на своей скамье, а взгляд мой скачет по предметам, казалось бы, ничего не случилось.
Но нет, зрачки у мужчин понемногу расширяются. Сам я ничего плохого не чувствую, а они уже видят. Дяденьки эти смотрят на мои руки, и губы их покрываются белесой плесенью. Руки, щупавшие и ковырявшие древесину скамьи, теперь лежат смирно. Я еще ничего не подозреваю, а они уже знают, что мои руки берут меня под свою власть. Ладони, тятенька, успокоились настолько, что, кажется, даже кровь не течет в их жилах, кажется, они умерщвлены, кажется, они единственная неподвижная вещь в этом огромном мире, где все движется, бежит, падает, рождается, уносится, шевелится, плывет, ползет и так далее. Бездействие моих ладоней и пальцев отдает мерзейшей стужей, небытием. Белые застывшие руки – знак смерти.
Тебе, дедушко, покажется, что мое тело, мой мозг противятся странному покою рук. Мускулы, кости из последних сил напирают, надвигаются на хлад, объявший руки. Все тщетно: покой моих рук подчиняется только дьяволу, только «нет», и притязания любых жизненных духов, кричащих «да», заранее обречены на провал.
Ни один из мужчин, рассевшихся вокруг стола, не думает об этом. Мои руки, стынущие на бурой скамье, исподволь сковывают их движения, парализуют мозг, словно взгляд ужа, заставляющий окаменеть мышь. Мои руки перечеркнут жизнь одного из них. Что-что, а это они знают точно.
Когда руки наконец приходят в движение, то кажется, что они едва шевельнулись на скамье, и больше ничего, чуть шевельнулись, и только. Но почему тогда красная, густая, как речной ил, кровь льется из перерезанного горла на стол, на перья лука, на окорок, тихо омывает монеты и нарезанный зернистый хлеб? Отчего она льется по каменному полу куда-то под порог?
Вот какова дьявольская сила моих рук. Мог бы ты это себе представить, батюшка?
– Признайся, Мейжис, это ты поджег отчий дом.
Забудем это, отец. Это случилось так давно, что мне ни за что не вспомнить, как там было на самом деле. На свете и без того много чудес.
Сдается мне, что мировой судья принадлежит к определенной разновидности людей: «Работа, сделайся сама». Такие люди, чуть подвернется возможность, бросают работу, искренне веря, что и на сей раз ее обязан делать кто-то другой. Мировой судья вроде нашего никогда не возьмет нескольких жителей своего городка и не попробует разобраться с мерзавцами, хозяйничающими в его уезде. Я понимаю, что одни люди созданы для действия, а деловитостью других вам не наполнить и горохового стручка. Но мировой судья Крамонас – настолько своеобразный тип, что, видно, у него одного добрые намерения буквально бьют через край, лишь бы избежать действия. Одним словом, подобный человек приложит все усилия, все свое хитроумие, чтобы найти добровольца, способного срубить дерево, вместо того чтобы срубить его самому. Бывают и такие.