Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сергей протянул мне рукопись «Невидимой книги». Там — несколько абзацев о моем отце. Сергей предложил вычеркнуть их, если они покажутся мне обидными.
«Я пошел к Григорию Михайловичу Скульскому. Бывший космополит, ветеран эстонской литературы мог дать полезный совет.
Григорий Михайлович сказал:
— Вам надо покаяться.
— В чем?
— Это неважно. Главное — в чем-то покаяться. Что-то признать. Не такой уж вы ангел.
— Я совсем не ангел.
— Вот и покайтесь. У каждого есть в чем покаяться.
— Я не чувствую себя виноватым.
— Вы курите?
— Курю, а что?
— Этого достаточно. Курение есть вредная, легкомысленная привычка. Согласны? Вот и напишите… Покайтесь в туманной, загадочной форме…»
Так разговор выглядит теперь, в окончательной редакции. А тогда, в рукописи, в 1977-м, отец говорил:
«— Нужно пойти прямо к Кэбину. Первому секретарю ЦК. Он человек глупый, но добрый…»
Через пару лет именно эти слова прозвучали по «Свободе», передававшей главы «Невидимой книги». Забавно: сначала следовало волноваться из-за того, что отец назвал Первого секретаря ЦК КП Эстонии глупым, а потом — с приходом перестройки — из-за того, что назвал его добрым. Наконец, и вовсе это стало неинтересным. Довлатов написал новый диалог, почти не стареющий.
Но в электричке. Еще были живы настоящие разговоры с отцом, их прогулки по Вышгороду (не то чтобы Сергей как-то отдельно и лирически их выделял. «Понимаете, Лиля, все выстраивалось замечательно. Идем неторопливо по Вышгороду, два писателя, беседуем, естественно, о литературе: Чехов, Джойс, то-се, колышется листва. И вдруг, вообразите, из кустов эдакий разбухший микроб, сизый, полная гадость, и — ко мне: „Серега, ты что ж это, и опохмеляться не будешь?!“ Позор. Невозможно быть писателем в маленьком городе» и т. д.), и жив был тот страшный день после редколлегии, когда они с отцом бесконечно перебирали безнадежные варианты спасения…
Но отцу не предложил прочесть, тот бы только пожал плечами и улыбнулся: «Пишите как вздумается». А именно дал возможность решать и вмешиваться мне. И не потому только, что отец составлял б`ольшую часть моей жизни, не потому только, что Довлатов сам умел плакать от грусти и любви, не потому только, что в его собственной жизни было не так уж много святынь, которые невозможно разрушить словами…
«Милая Лиля! Получил Вашу досужую записку. Спасибо. А теперь позвольте сказать Вам резкость. В течение двух лет мы переписываемся. Вы отвечаете мне произвольно. То есть в зависимости от неких косметических причин. Я же нуждаюсь в таллинских связях и дорожу ими. Образ жизни моей исключает переписку в ритме спертого дыхания. А значит, либо мы дружим (пионерский термин, извините), либо нет.
Что касается стихов. Поэзия есть форма человеческого страдания. (Гертруда Довлатов в разговоре.) Не уныния, меланхолии, флегмы, а именно — страдания. И не в красивом элегантном смысле, а на уровне физической боли. Как от удара лыжами по голове. То есть альтернатива: плохая жизнь — хорошие стихи. А не: хорошая жизнь, а стихи еще лучше. Бог дает человеку не поэтический талант (это были бы так называемые литературные способности), а талант плохой жизни. Не будет лыжами по морде, стихов не будет. И человек станет автором книг: „Биссектриса добра“, „Гипотенуза любви“, „Сердце на ладони“, „Солнце на ладони“, „Чайки летят к горизонту“, „Веди меня, Русь“, „Дождь идет ромбом“, „Верблюд смотрит на юг“ и т. д.
Не сердитесь.
Моя притеснительница в „Костре“ вновь себя уронила. Заявила в беседе среди прочих доводов:
— У него ж опыта нет. Повторите вслух.
А в Пушкинских Горах я слышал, как девушка орала в трубку:
— Алка, здесь совершенно нет мужиков. Многие женщины уезжают, так и не отдохнув…
И последнее. Дружба между юношей и девушкой, дружба, а не шашни, величайшая редкость. В наши преклонные годы — тем более. Не лишайте меня этого удовольствия.
Приезжайте в Ленинград. Живите у нас в плохих условиях. Берите командировку в Нарву с заездом сюда».
«Здравствуйте, милая Лиля! Что, напугал я Вас своими обидами?..
Фраза Достоевского, насмешившая три поколения журналистов, — буквальна. Не „каторга духа“, одиночество и тому подобные элегантные мучения, а реальная баланда. Путей искать не стоит. Честного и доброго они сами найдут.
Только не думайте, что в разговоре о „плохой жизни“ я имел в виду финансовое бессилие. Тут мы все живем одинаково. Плюс-минус шесть котлет значения не имеют. Речь шла о гражданском поведении, оптимизме, слепоте и дурости.
Но… обо всем этом еще поговорим.
Дела мои обстоят… как бы это выразить. Представьте человека, который обокрал сберкассу. И еще не попался. То есть дела его как бы хороши. Вот и у меня такая же история.
Господь Вас прости, если считаете жизнь Тютчева благополучной. (Заработки действительно были хорошие.) А страшные бабы? А пожизненный конфликт с Россией? А карликовый рост? И т. д. Может быть, Вы какого-нибудь другого Тютчева имеете в виду? Какого-нибудь Феликса Тютчева? Анатолия?
Известил ли я Вас, что нашел себе псевдоним? По-моему, замечательный:
ШОЛОХОВ-АЛЕЙХЕМ
Пишу я много, и все не то, что надо. Но об этом — при встрече… В Ленинград не собираетесь?
Мне прислали фантастическую американскую одёжу. В ответ на это у меня выскочил передний зуб.
Целую Вас и люблю».
Еще в Таллине. Звонок поздно вечером:
— Вообще-то, следовало звонить ночью, но я не утерпел. Весь день читал гранки своей книги. Один раз рассмеялся и два раза заплакал…
Потом встретились в городе, на площади Победы.
— Вокруг меня происходит что-то странное. Мне советуют поменьше болтать. Но, — оглянулся, взмахнул рукой, как памятник, — но я пришел в этот мир, ЧТОБЫ ГОВОРИТЬ!
«Милая Лиля! Спасибо Вам за интерес к моим занятиям. С романом уже все ясно. В третьей части нужно переписывать финал, страниц шестьдесят-восемьдесят. Сейчас лень, а в мае я займусь.
Рукопись эта (целиком, 3 части) давно уже находится в „Сов. писателе“. А. Урбан написал положительную рецензию. Все очень медленно тянется и, конечно, заглохнет, однако есть иллюзия жизни, стимул…
Сейчас у меня появилась одна идея. Это будет лучшее из того, что я сочинил. Только нельзя спешить. Этим я все порчу. Смотрю на мир глазами человека, упавшего в лестничный пролет.
Мне кажется, основные нынешние лит. тенденции — документ и свободная манера. Их надо увязать. Далекие тенденции рождают поле, напряжение.
Вот я написал роман о литературе. Испортил его какими-то жалкими модернистскими играми в финале. Там есть и хорошие куски: ипподром, журналистка, Ритин дневничок, сочинительство. Как выразился один мой товарищ: „Честность у тебя — почти сюжет“.