Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сразу — в голове картина. Генерал, отвечающий за правопорядок, берет слово на собрании градостроителей и высказывает предложение. Смелое и рискованное. Поставить памятник городовому. Начальственные либералы от этих слов впадают в чрезвычайное волнение и велят подать шампанского.
Вот вам и ответ. Все дело в справедливом распределении благ. Пусть либеральное начальство волнуется, ставит памятники городовым и пьет шампанское. А мы позволим себе некоторую беспечность — предадимся погоне за сюжетом.
В школе я старался вести себя тихо. Но по поведению всегда получал оценку «удовлетворительно».
Учителя почему-то считали меня хулиганом. Почему — сам не знаю. Стоило мне кого-нибудь случайно толкнуть или пробежаться, как меня тут же ловили и записывали в дневник замечание. К старшим классам я понял, что стараться совершенно не нужно. Потому что мир абсолютно непредсказуем. Можно быть тише воды, ниже травы — и все скажут, что ты хулиган. А начнешь бегать, каждый день драться на виду у всех — прослывешь пай-мальчиком. Тут нет никакой логики.
Отца мои неудачи не сердили, а даже забавляли. Однажды он мне, смеясь, сказал:
— Понять не могу, почему ты всегда попадаешься? Хулиганят все, а попадаешься именно ты!
— Мне не везет…
— Не везет ему, — хмыкнул папа и, смеясь, продолжил, беря в свидетели маму, сидевшую рядом. — Посуди сама, Верочка! Весь класс кидался снежками, а снег чистить отправили нашего красавца. Потом это… в кинозале все галдели как сороки, а замечание написали только ему… уроду тряпошному…
— Старостину тоже замечания пишут! — оправдывался я.
— Старостину? — папа махнул рукой. — Нашел себе пример! Докатился! Ты бы лучше себя с отличниками сравнивал… — тут голос его потеплел, — с Лешей Петренко, например…
— Ты — шлемазл! — глядя мне прямо в лицо, объявила мама.
Что значит «шлемазл» я не знал и вслух высказал предположение, что это тот, кто носит шлем.
— Ага, шлем, — подтвердил отец, — шлем олуха царя небесного.
Я закусил губу. Возразить родителям было нечего. Учителя меня всегда ловили с поличным. А вот папу — ни разу. Только однажды, по его, конечно, словам, когда он фикус с подоконника уронил. Бабушку вызвали в школу и сказали:
— Платите за фикус, он теперь завянет!
— Вот когда завянет, — рассудительно ответила экономная бабушка, — тогда и заплачу.
И еще раз — в университете, когда первого апреля к стенгазете кто-то приклеил большое объявление. В нем сообщалось, что профессор Петр Созонтович Выходцев прочтет доклад на тему «Мои подвиги в Великой Отечественной войне». Объявление написал поэт Вадим Кривулькин, но в деканате подумали почему-то на папу и его чуть не выгнали из университета. Папа после этой истории невзлюбил поэта Кривулькина и всегда потом плохо отзывался о нем самом и о его стихах. Но оба эти случая были, скорее, исключениями. Я же попадался постоянно.
— Теперь все будет по-другому, — говорил я себе через час, стискивая зубы и сжимая кулаки. Родители что-то обсуждали на кухне. А я сидел в комнате перед телевизором. Там показывали мою любимую певицу Таисью Калинченко. В нее я был влюблен гораздо больше, чем в Настю Донцову. Маленькая, но грозная женщина, в красной кожаной куртке, она стояла у стены Петропавловской крепости, где цари пытали революционеров, и пела звонко и лучисто, гордо вздергивая подбородок.
Я снова поднимаюсь по тревоге.
И снова бой такой, что пулям тесно…
Ты только не сорвись на полдороги,
Товарищ сердце, товарищ сердце…
На короткое мгновение я представил себе такой бой, бой на Малой земле, где воевал сам Брежнев, где от огня плавился металл и рушился бетон, а пулям было тесно. Мне тоже захотелось стать по тревоге в строй, куда-нибудь пойти вместе со всеми и там умереть. И чтобы другие увидели мою смерть и поняли, какой я на самом деле.
В тот самый вечер, когда я вдохновлялся песнями Таисьи Калинченко, мои одноклассники смотрели по телевизору вторую серию русских мушкетеров. Четыре отважных друга в широких шляпах с перьями, в развевающихся плащах дрались на шпагах, скакали на лошадях и радовались красавице и «куку». Уже через несколько дней все в нашем классе знали, что отличник Боря Пешкин создает тайную организацию «Четыре мушкетера». Подробности не разглашались. Было только известно, что руководят этой организацией кроме Бори еще три человека и принимают они к себе далеко не всех. Нас со Старостиным, понятное дело, не позвали. Боря Пешкин велел ему и мне передать, что очкастых в мушкетеры не принимают. И двоечников — тоже.
Я очень расстроился. В основном за себя. На Старостина мне было наплевать. В конце концов, думал я, он сам виноват. Двойки получает. Из пионеров исключили. А меня-то за что? Я и учусь на четверки, и книгу про мушкетеров читал, и даже фильм смотрел.
Но в глубине души я понимал, что Пешкин прав. Очкастыми мушкетеры не бывают. От этой мысли мне стало еще обиднее. Настоящий мушкетер, думал я, должен уметь скакать на лошади, фехтоваться и все такое. А у меня — дурацкие очки на носу. Начну фехтоваться — они сразу свалятся, разобьются. Мама будет орать. Я вот на физкультуре всегда в очках — и то все смеются. А тут — даже не физкультура. Мушкетеры. Дело серьезное.
За этими мыслями я просидел весь урок математики. На перемене Старостин позвал меня в туалет, «поговорить».
Для школьника туалет — это место, где он вдыхает запретный запах свободы. Здесь хочется отдыхать, дышать полной грудью, кричать, петь, рассказывать небылицы, делиться сокровенным.
Не знаю, как в других школах, а в нашей — учителя в туалеты заглядывали редко. Видимо, сказывалось то, что школа была английской и в вопросах интимной гигиены члены педагогического коллектива приобрели строгость и чопорность британцев. Нам, школьникам, это было только на руку. Из вонючей клетки, облицованной кафелем, туалет превратился в остров Свободы, в очаг сопротивления. Здесь курили, рассказывали неприличные анекдоты, оставляли на стенах вдохновенные надписи.
Но главное — жгли расческу. Расческа не горела, зато начинала плавиться, сильно дымить, распространяя по школе такую удушливую вонь, что она надолго застревала у педагогов в ноздрях и запах чувствовался даже в классах.
Мы становились старше и все чаще заглядывали в туалет на четвертом этаже. Там можно было постоять, поболтать и, что самое важное, — отдохнуть в тишине от школьного шума и надоевших учительских физиономий.
В сортир я поплелся за Старостиным неохотно. После того, как нас обоих не взяли в мушкетеры, я решил держаться от него подальше.
— Слышь, Аствац! — возмущенно начал он, когда мы остались вдвоем возле унитазов. — Нас эти мушкетеры не приняли! Но есть идея…
— Это тебя не приняли, — перебил я его. — Меня, может, еще потом возьмут.