Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ловлю себя на том, что и в мелочах я тоже готовлю себя к трудовому лагерю. Вчера вечером гуляла с ним по набережной. Надела удобные сандалии и тут же подумала, что возьму их с собой, чтобы периодически чередовать с тяжелыми ботинками. Что же сейчас во мне происходит? Откуда эта легкая, почти резвая радость? Вчера был трудный, очень трудный день, было много выстрадано, много внутренне переработано. И все это я преодолела и сегодня могу вынести больше, чем вчера. Каждый раз я заново знаю, что со всем справлюсь, справлюсь одна, и при этом мое сердце не очерствеет от горечи. Знаю, что и мгновения глубочайшей печали, отчаянья, оставив во мне плодотворный след, сделают меня крепче. Вероятно, именно это дает мне ощущение внутренней радости и покоя. Я полностью отдаю себе отчет в реальности обстоятельств и даже не претендую на помощь другим людям. Я всегда буду стараться, насколько это получится, хорошо помогать Господу, и если мне это удастся, ну, тогда удастся и с другими. Но не надо по этому поводу строить никаких героических иллюзий.
Спрашиваю себя, что бы я в действительности делала, окажись у меня в руках повестка с приказом через неделю отбыть в Германию. Представь себе, что она придет завтра. Что ты будешь делать? Прежде всего, никому ничего об этом не сказав, я бы забилась в самый тихий угол дома и собрала вместе все свои физические и духовные силы. Я бы остригла волосы и выбросила губную помаду. Попыталась бы еще на этой неделе почитать письма Рильке. Из плотной пальтовой ткани, что у меня есть, заказала бы себе длинные штаны и короткую куртку. Конечно, попыталась бы повидаться с родителями и многое им о себе рассказать, много утешительного. И каждую минуту, что мне оставалась, писала бы ему. Уже сейчас знаю, что умерла бы от тоски по этому человеку. В некоторые моменты, когда думаю, что должна буду его оставить и не буду больше знать, как он, — на душе становится до смерти плохо. Пошла бы через несколько дней к стоматологу, чтобы запломбировать коренные зубы, было бы действительно весело, если бы они там разболелись. Попыталась бы добыть рюкзак и взяла бы с собой только самое необходимое, но хорошего качества. Взяла бы Библию и, может, нашла бы местечко для тонких томиков «Писем к молодому поэту» и «Часослова»? Фотографии дорогих мне людей брать с собой не буду, но в потаенной глубине моего нутра со мной всегда будут изображения многих собранных мною лиц и жестов.
И его руки с такими выразительными, как молодые сильные ветви, пальцами будут со мной. Они в прикрывающем жесте часто будут складываться надо мной и не оставят меня до самого конца. И эти темные глаза с их добрым, нежным, изучающим взглядом будут сопровождать меня. А когда от слишком многих страданий и тяжелой работы черты моего лица станут некрасивыми, когда они разрушатся, — вся жизнь моей души сможет вернуться в мои глаза и все оставшееся сосредоточится в них. И так далее, и так далее. Это, конечно, одно из многих настроений, с которыми сталкиваешься в новых обстоятельствах. Но это тоже одна из возможностей меня самой, часть меня, все больше одерживающая верх. А впрочем, человек — всего лишь человек. Я уже сейчас тренирую свое сердце, чтобы и тогда, когда буду разлучена со всеми, без кого не могу жить, — жизнь продолжалась. Каждое мгновение освобождаюсь от них снаружи, чтобы все сильнее концентрироваться на внутренней жизни с ними во время разлуки. Но с другой стороны, когда гуляю с ним, рука в руке, по набережной, где вчера вечером было по-осеннему ветрено, или когда в маленькой комнате меня согревают его приветливые, милые жесты, тогда снова подкрадывается вполне человеческая надежда, желание: почему мы не можем остаться вместе? Все другое, если мы только сможем быть вместе, — не в счет. Не хочу с ним расставаться. Но потом опять размышляю над тем, что, наверное, легче издали молиться за кого-то, чем видеть рядом с собой его страдания.
Настоящие дороги, связывающие человека с человеком в этом диком, сваленном в кучу мире, существуют только во внутренних сферах. Внешне мы разделены, и все дороги погребены под обломками, так что вряд ли найдешь друг друга. Возможен только непрерываемый внутренний контакт и общая судьба, и все меньше надежды остается на то, что когда-нибудь мы еще встретимся на этом свете.
Конечно, я не знаю, как будет, когда на самом деле должна буду его оставить. В ушах еще звучит его голос после утреннего звонка, вечером мы будем за одним столом вместе ужинать, а ранним утром будет прогулка и потом обед у Лизл и Вернера, а ближе к вечеру мы будем слушать музыку. Он еще здесь. И в моих самых потаенных мыслях я все еще по-настоящему не верю, что должна буду его и других покинуть. Ведь человек — всего лишь человек. В этой новой ситуации впервые заново узнаешь себя. Многие упрекают меня в равнодушии и пассивности, говорят, что я слишком легко покоряюсь судьбе. Еще они говорят, что каждый, кто может вырваться из их когтей, должен, обязан попытаться это сделать. Они говорят, что я должна подумать о себе. Но их расчет неверен. Сейчас каждый занят тем, что во имя собственного спасения пытается что-то сделать, однако многие, очень многие обречены. Пусть это прозвучит странно, но останусь ли я здесь, сошлют ли меня в лагерь, я все равно не буду чувствовать себя в их когтях. Я нахожу все эти доводы такими банальными, примитивными… Я не чувствую себя ни в чьих когтях. Пусть это и прозвучит пафосно — только в Божьих руках. И сижу ли я здесь, за таким знакомым, дорогим мне письменным столом, или через месяц буду ютиться в убогой каморке в еврейском квартале, или попаду под надзор СС в трудовом лагере, — думаю, я везде и всегда буду чувствовать себя в руках Господа. Возможно, меня погубят физически, но больше мне не смогут причинить никакого вреда. Быть может, меня ждет отчаянье и такие лишения, какие я не могу себе представить даже в самых мрачных фантазиях. Но все это так незначительно в сравнении с чувством бесконечной дали, верой в Бога и внутренней способностью все пережить. Как знать, может, я многое недооцениваю.
Живу в ежедневной, суровой неизвестности, которая в любой момент может стать для меня определенностью, как она уже стала для слишком многих людей. Во всем вплоть до мельчайших деталей отдаю себе отчет и думаю, что при моих внутренних «спорах» я все же обеими ногами стою на твердейшей почве суровейшей реальности. Моя покорность — это не отречение или безволие. Внутри всегда остается место для элементарного морального возмущения этим режимом, который вот так обращается с людьми. Но происходящие события, на мой взгляд, приняли слишком гигантские, слишком дьявольские пропорции, чтобы можно было на них реагировать личной злобой или даже обостренной враждебностью. Это кажется мне несерьезным, несоответствующим «роковой хватке» происходящего.
Люди часто возбужденно реагируют на мои слова о том, что, мол, ничего не меняет, возьмут меня или кого-то другого, суть в том, что уйдет много тысяч. Это отнюдь не значит, что я с равнодушной улыбкой прямо-таки мчусь к своей погибели, нет, это не так. Есть чувство неотвратимости, есть примирение с неизбежным, но есть также знание того, что в конечном счете у нас ничего нельзя отнять. Вовсе не из своеобразного мазохизма я хочу любой ценой идти со всеми и быть вырванной из своего существования. Я только знаю, что никогда не чувствовала бы себя благополучно, если бы оказалась избавленной от того, что должны будут испытать многие люди. Мне говорят: «Да такой человек, как ты, обязан сохранить себя, у тебя впереди масса дел, ты должна еще так много дать другим». То, что я всегда даю, можно давать везде: здесь, в кругу друзей, где угодно в другом месте, и в концентрационном лагере тоже. Считать себя выше того, чтобы разделить неизбежность «массовой судьбы», — это уж как-то слишком себя переоценивать.