Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторых — особенно совсем молоденьких дурочек — в кабинете и правда начинало мутить, они бледнели, терли липкий ледяной лоб обмякшей ладошкой, обреченно закатывали к бронзе и лепнине осоловевшие зрачки. Картинно взволнованный Медоев тотчас сползал со своего бело-золотого кожаного трона и участливо наклонялся над сомлевшей жертвой, обдавая ее гипнотическим облаком сладчайшего парфюма — с отчетливыми, дымными, густыми нотами на илистом, клубящемся дне. Ну что ты, что ты, малыш, успокойся… Да у меня же дочка тебе ровесница…
На слове «дочка» баритон Медоева вздрагивал неподдельной болью, будто дочка — бледная, каревласая кукла, лежала тут же, пламенея ангиной и прощально улыбаясь слабым прекрасным ртом. После этого можно было подсовывать контракты, вырывать обещания, трогать сухими темными пальцами вздрагивающую, сочную, лопающуюся от спелости плоть. Все, все можно было в этом кабинете. Никто не уходил обиженным.
На Хрипунова кабинет действовал своеобразно — уже через пару минут у него начинали мучительно, туго ныть коренные зубы, потом мягкой болезненной ватой закладывало уши, и Хрипунов, до висков наполненный будущей многодневной мигренью, просто вставал, оборвав и себя и Медоева на полуслове, и, шел из офиса прочь, мимо секретарей, щебечущих соискательниц, будущих моделек и нынешних шлюх — прочь, прочь, из этого липкого рахат-лукумного мира. На свежий воздух.
Медоев как будто и не обижался — семенил рядом, подскакивая, маленький, жирный, ароматный, обаятельный урод, улыбчивый льстец с медоточивыми устами, до краев полными яда и голубоватых ледяных виниров. Чего ты, Аркаша, дорогой, мы же не договорились еще — куда спешишь, брат? — выпевал с анекдотичным акцентом, мягко хватал на бегу за локоть. Хрипунов морщился — и от акцента, и от шарахающихся во все стороны членистоногих моделек, и от бьющего по глазам золота — и только на улице, остановившись, переведя дух, раздраженно спрашивал. Ну что за спектакль опять, Арсен. У меня инсульт когда-нибудь будет от твоей позолоты. И перестань, ради всего святого, паясничать. Приезжай к восьми в «Яузу», там дорешаем. А сейчас извини — голова болит.
За Хрипуновым хлопала автомобильная дверца, и Медоев мигом переставал улыбаться и рассыпать вокруг гортанные «вахи» — он, признаться, кроме этих «вахов» ни слова не знал на родном языке, зато блестяще и без малейшего труда переходил с английского на французский, так что в Европе его принимали за богатого окультуренного араба, а никак не за сына природного осетина и хорошенькой хохлушки.
Впрочем, папа-осетин был горец не простой — и маленького Арсена принесли из 1-го Московского роддома не куда-нибудь, а прямо в огромную профессорскую квартиру, где сплошь клубились важные и нужные люди, мелкие прихлебатели, крупные мошенники, пронырливые аспиранты и какие-то незаметные персоны в квадратных пиджаках с печатью государственной значимости на туго натянутых лицах. Где-то в дальних комнатах обитали ласковые, молчаливые женщины в темных низких платках — осетинский профессор, гордость республики, орденоносец и лауреат, чтил обычаи предков — в их бесшумные руки и передали новорожденного младенца, а профессор умчался на очередной симпозиум, с него на заседание кафедры, а потом на полигон.
А когда, наконец, вернулся, навстречу ему из глубин квартиры вышел молодой человек лет шестнадцати, с печоринской усмешечкой на упитанном лице, угрюмый, капризный и совершенно очевидно жестокий. Молодой человек спокойно и тщательно стер со щеки умильное отцовское лобзанье (как ты вырос, мальчик мой! Стал совсем-совсем взрослый! Смотри, Мария, да у него же усы!) и сказал — папа, мне нужно в МГИМО. Как будто просил передать ему солонку за семейным обедом, когда воскресенье и в мамину честь подают украинский борщ, расплавленный, раскаленный, несусветный, но все равно сваренный не мамой, и потому — не настоящий.
Теперь немножко о медоевской маме. Она действительно была самой что ни на есть хохлушкой, прибывшей в Москву из анекдотичной Жмеринки — той самой тихой, зеленой Жмеринки, где жасминовыми вечерами к поездам дальнего следования выносят газетные кульки с вареной молодой картошкой и малосольными огурчиками, а раннюю черешню продают, нанизанной на аккуратные веточки — алые, словно покрытые драгоценным китайским лаком. Перспектива солить огурцы и продавать косточковые медоевскую маму прельщала мало, потому, на одном мощном выдохе закончив среднюю школу, она рванула в столицу нашей родины, имея максимум неясных перспектив, идеально сработанную задницу и полну пазуху великолепных, нежнейших, сливочных цыцек.
Гробиться в метро или на стройке за ради вожделенной прописки будущая мадам Медоева тоже решительно не желала, а желала она ездить в черной быстрой «волге», получать приглашения в ГУМ на закрытые показы и — главное, главное! — саму себя безгранично и уверенно уважать. Для чего, по ее разумению, непременно требовался диплом и маленький, тяжеленький, сверкающий поплавок. Ну и, разумеется, муж. Официальный и узаконенный.
Высшее учебное заведение было выбрано из двух соображений — чтоб общежитие поприличней и чтоб поменьше конкурирующих юбок на факультете, но про такие пустяки, как вступительные экзамены, Лиля Манжелия (именно таково было мелодичное имя жмеринской д'Артаньянши) как-то не подумала. Вернее, не подумала о том, что, например, физика (первый устный) на самом деле, окажется не совсем тем, о чем гундосила в школе тощая Степанида Семеновна в обвисшей трикотажной кофте, пока за окном зелено-золотой волной переливались заросли солнечного боярышника, в самой гуще которого, среди белых мохнатых соцветий, сонно спаривались толстые украинские голуби.
Вопросы в ослепительном, свежем билете (только самый краешек его немного посерел и взмок, стиснутый трепещущими Лилиными пальчиками) были сформулированы с иезуитской элегантностью, которая и предполагала солидное общежитие и полное отсутствие в институте хорошеньких провинциальных невест. Скользнув прелестными шоколадными глазами по лаконичным формулировкам (Вопрос 1. Поступательные и вращательные движения твердого тела. Вопрос 2. Интерференция волн. Принцип Гюйгенса. Дифракция волн. Вопрос 3. Теплоемкость одноатомного идеального газа при изохорном и изобарном процессах.), мама Медоева привычно глянула в окно, обнаружила там — вместо боярышника и голубей — беспросветно бетонную стену и впервые в жизни испытала приступ самого настоящего экзистенциального отчаяния.
Со всех сторон скрипели мозгами, бормотали и нервно похохатывали абитуриенты — все больше какие-то странные личности со свалявшимися прыщавыми подбородками и вяло подергивающимися конечностями. Сосед справа так и вовсе был вылитый мальчик из пещеры Тешик-Таш (плейстоценовый гоминид из школьного учебника биологии) — с гениально скошенным лбом и чудовищными надбровными дугами. Просто прирожденный ядерный физик.
Медоевская мама с влажной тоской перевела очи на приемную комиссию, скульптурно, словно группа Лаокоон, расположившуюся за большим столом. Вершителей судеб было трое — мрачный толстяк, полуоплывшей глыбой нависший над тревожной, красной скатертью, нервный юноша неясных лет при очках, галстуке и отчетливом нервном тике (впоследствии выяснилось — обычный кафедральный аспирант) и… — карие очи жмеримчанки заинтересованно притормозили свой обреченный бег. Да, этот, в центре, в черном костюме, он, похоже, был самый главный.