Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ярости я крепко прижала кулаки к бедрам. Я изо всех сил зажмурилась, представляя, как молния поражает аккуратные, самодовольные ряды охранников. Никто из взрослых не может даже пошевелиться, чтобы спасти этих детишек, и здесь правосудием может послужить лишь божественное вмешательство. Умоляю тебя, Боже!..
Они постепенно уменьшаются вдали, приближаясь к газовым камерам. Моя душа вопит. Прекратите! Кто-то проходит мимо меня. Останавливается. Под ногами подошедшего хрустит гравий – это он отступает назад полюбоваться нашими потрясенными лицами. Горячее дыхание обжигает мне щеку. Я осторожно открываю глаза и вижу перед собой ледяную жестокость во взгляде Хассе. Чистенькие сапоги, лоснящаяся глянцевитая кожа ее тела – она стоит перед нами во всем своем полном арийском превосходстве.
Она видела наши муки, она прочла мои мысли.
Я слышу ее голос, и в тот самый миг понимаю, что религия для меня изменилась навсегда. Я буду молиться, попытаюсь сохранить веру, но ей уже никогда не быть такой чистой и искренней, как прежде. Ее губы растягиваются в гримасе, под которой, как я понимаю, подразумевается улыбка. Ее слова звучат жестко и отрывисто, как автоматная очередь, и они разят нас наповал.
– Ну и где же сейчас ваш Бог?
Ответа нет.
Поверка не кончится никогда. Даже работа стала бы облегчением, да все что угодно, лишь бы отвлечь наши мысли от этих детей, но здесь никакой передышки. Из труб валит дым. Мой нос вздрагивает от запаха горящей плоти, запаха сжигаемых детей. Солнце скрывается за серой тучей.
Если нельзя спасти даже малышей, то какой смысл вообще молиться о чем бы то ни было? Голос Хассе бьет по моей пошатнувшейся вере, сдавливает каждый мой вдох.
«Ну и где же сейчас ваш Бог?»
Я не знаю.
* * *
– Что с тобой, Рена?
Я днями пялилась в пустоту, совершая только самые необходимые механические действия и никак не могла избавиться от застывшего перед глазами образа детских ангельских лиц.
– Ты их видела? – спросила я Эрну.
– Кого?
– Детей. – Мой голос срывается. – Их были сотни.
Страдать от столь чудовищной боли и при этом позволять себе жить немыслимо, пока это свежая рана, не успевшая еще скрыться за мозолями, которые я научилась наращивать.
Она кивает и кладет руку мне на плечо.
– Нас с Фелой скоро переводят в другую секцию. Мы не сможем больше общаться.
Я буду скучать по подруге, но мне не хочется заниматься тем, что делает ее новая бригада. Она не говорит, а я не спрашиваю, но знаю, что не смогла бы выполнять эту работу.
– Мы будем скучать по вам.
– Вам надо или выбраться из Биркенау, или хотя бы перейти в команду, где работа внутри лагеря.
– Попробуем.
– До перевода еще увидимся, – говорит она, уходя.
Я стараюсь выдавить улыбку. Быть смелой – тоже одно из правил выживания.
Через пару дней Эрна жестом зовет меня встретиться в уборной.
– У меня кое-что для тебя есть. – Она лезет под подол.
– Эрна, хватит рисковать своей жизнью ради подарков мне.
– Да. Но завтра нас уже переводят, так что эти подарки последние. – Она берет мою руку и сует в ладонь что-то продолговатое и гладкое, а потом еще что-то, совсем крошечное. – Я знаю, какая ты всегда опрятная.
Я бросаю быстрый взгляд на ладонь. Там складной набор для маникюра и миниатюрный серебряный слоник.
– Какая красота! – Я ошеломлена ее щедростью.
– Амулет похож на детский, я сразу вспомнила тебя, – шепчет она. – Слоны приносят удачу. Я не хочу, чтобы он попал к немцам.
– Спасибо тебе, Эрна! Я буду хранить их как сокровище. – Я не успеваю сдержать слезы. Мы обмениваемся торопливыми объятиями, но не прощаемся. Прощаться в Аушвице-Биркенау не принято.
Прежде чем покинуть уборную, я быстро прячу сувениры под одежду. Серебряный слоник будет напоминать мне о детях, которых строем вели на смерть. В моей руке единственный памятник им, крошечное надгробье. На селекциях я кладу слоника под язык, чтобы его можно было выплюнуть в грязь, если меня поведут на газ или начнут избивать до смерти. Я пообещала этому детскому амулетику, что он никогда не попадет в руки нацистов, что он останется в живых, даже если не выживу я.
В воскресенье я сажусь на наши нары, достаю маникюрный набор. Он перламутровый, а под выгравированным собором надпись «Будапешт». Спрятав его в ладони, чтобы со стороны казалось, будто я просто сижу, заломив руки, я принимаюсь чистить ногти пилкой. Это такое пьянящее чувство – ощущать ногти чистыми после стольких месяцев грязи. Этот несложный маникюр становится частью моего еженедельного ритуала. Тонкая нить, на которой держится мой здравый рассудок, становится длиннее: быть с Данкой, быть незаметной, бдительной, хранящей молчание, опрятной.
Я слезаю с нар от еще спящей Данки и отправляюсь в уборную. Месячные у меня теперь длятся не столько, сколько раньше, и куда менее интенсивные, чем в Аушвице или даже пару месяцев назад, – и на том спасибо. У Данки не было месячных с самого начала. У нее – как и у большинства здешних девушек и женщин – они прекратились почти сразу. Груди и цикл пропадают с той же скоростью, что и узники в лагере. Что-то добавляют в чай – кажется, это называется бром. Не знаю почему, но на меня бром не действует, в отличие от хронического голода. Месячные постепенно убывают вместе с весом.
Слоник и маникюрный набор, подаренные Эрной; обручальное кольцо; часы, подаренные Мареком накануне Марша Смерти (Фото К. Абато)
Я вынимаю из рукава платок, который тоже организовала мне Эрна, и, покидая уборную с условно чистым платком, надежно помещенным куда надо, снова мысленно ее благодарю.
Каждое третье воскресенье (а воскресенье – единственный день, когда у нас есть время на то, что можно назвать отдыхом) нас строем ведут в другую часть Биркенау на бритье.
– Раздеться! Schnell! Schnell! – Они орут на нас, будто мы глухие. Мы раздеваемся, сваливая одежду в кучу. Порой мы часами стоим в чем мать родила – то снаружи на милости стихии, то внутри на сквозняке. С ножницами в руках нас ожидают наши же еврейские мужчины, подневольные узники. Очередь на бритье очень длинная, но, думаю, в сравнении с прочими ужасами этот не самый ужасный.
Бритье – не худшее из того, что с нами творят в Аушвице-Биркенау. Не кошмарный сон. Но процедура чрезвычайно упорядоченная, как и все, что делают немцы. Каждое третье воскресенье. Как часы. Наши мальчики, наши мужчины вынуждены глядеть на нашу наготу, вынуждены брить нам головы, руки, ноги, лобки. Мужчина, бреющий женщину, может оказаться ее другом, родственником; порой матерей бреют сыновья, а сестер – братья, и для всех это жуткий стыд. Нам с Данкой везет. Мы пока не встретили никого из знакомых.