Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я решил, что, когда вернусь к миру там внизу, постараюсь держать ум свой чистым средь мутных человеческих идей, курящихся фабриками на горизонте, сквозь которые я пойду вперед…
Когда я спустился в сентябре, в лес явилась прохладная старая золотистость, предвещая холодные рывки и мороз, и возможную воющую пургу, что покроет мою хижину полностью, если только те ветра на вершине мира вдруг не оставят ее лысой. Достигнув изгиба тропы, за которым хижина исчезнет, а я нырну к озеру, встретить катер, который меня вывезет отсюда домой; я повернулся и благословил пик Опустошения и маленькую пагоду на вершине, и поблагодарил их за убежище и урок, что мне преподали.
Большая поездка в Европу
Я сберег все до цента, а потом вдруг спустил все на большую достославную поездку в Европу или еще куда, и мне при этом, к тому ж, было легко и весело.
Заняло несколько месяцев, но я наконец купил билет на югославский сухогруз курсом от терминала Буш в Бруклине на Танжер, Марокко.
Отплыли мы февральским утром 1957 г. Мне одному досталась целая двухместная каюта, все мои книги, мир, покой и прилежание. В кои-то веки я собирался быть писателем, которому не приходится выполнять чужую работу.
Газгольдерные города Америки, тающие за волнами, вот мы уже прем по Атлантике, и бегство наше займет двенадцать дней до Танжера, этого сонного арабского порта по другую сторону — и после того, как западно-взволнованная земля скрылась под барашком, шлеп, бах, мы слегка наткнулись на бурю, которая нарастает до утра среды. Волны высотой в два этажа перехлестывают нам через бак и разбиваются на нем, и пенятся в иллюминатор моей каюты до того, что на моем месте любой старый морской пес пригнется, а тех несчастных югославских мудил отправляют закреплять разболтавшиеся грузовики и морочиться с фалами и хлесткими свистящими линями в соленой грубодребной трепке, блям. Только потом я сообразил, что у этих крепких славян в каютах были припрятаны два маленьких котенка, и после того как шторм стих (а мне было сияющее белое видение Бога в треморах мыслей моих; как подумаешь, что нам, может, придется спускать шлюпки в безнадежной неразберихе горногромоздящихся морей — пау пау пау волны накатывают круче и круче, выше и выше, до утра среды, когда я выглянул в иллюминатор после беспокойного попыткосна на животе с подушками по обоим бокам, чтоб не шкивало, гляжу и вижу вал столь громадный и надвигается на меня, как Иона, с правого борта. Я глазам своим просто не верю, просто не могу поверить, что сел на этот югославский сухогруз ради большой поездки в Европу просто-напросто не в то время, просто на судно, что и впрямь возьмет и перевезет меня на другой берег, а сам пойду к коралловому Харту Крейну в те подводные сады), бедненькие котики, что, когда шторм утих и луна вышла и стала похожа на темную маслину, пророчествующую Африку (О, история мира полна маслин), вот две маленькие шастьпасти сидят мордой друг к другу на спокойной восьмичасовой крышке люка в спокойном Пучеглазовом лунном свете Морской Карги, и я наконец убедил их зайти ко мне в каюту и помурчать у меня на коленях, пока мы впоследствии нежно покачивались к другому брегу, Африканскому, а не тому, на который нас вынесет смерть. Но в миг шторма я не был так борз, как сейчас, когда пишу об этом, я был уверен, что это конец, и впрямь видел, что всё есть Бог, что никогда ничего не случалось, кроме Бога, неистовствующее море, несчастное комковатое одинокое суденышко, плывущее за всякий горизонт большим длинным измученным корпусом и без какого-либо произвольного представления о каком бы то ни было из пробужденных миров либо каких-то мириад Дэв, несущих ангельские цветы к тому месту, где изучался Алмаз, шкиваясь, как бутылка в воющей пустоте, но довольно скоро феечные холмы и медовые бедра возлюбленных Африки, собак, кошек, кур, берберов, рыбьих бошек и кучерявых поющих плакальщиков моря с его звездой Марии и белым домом-маяком мистериозо навзничь. «Что вообще был тот шторм?» — удалось мне осведомиться посредством жестов и свинского английского у моего светловолосого дневального по каюте (залезь на мачту, стань Пипом-блондином), а он говорит мне только: «БУРАПУШ! БУРАПУШ!» со свинячим «пух» губ, что, позже от англоговорящей пассажирки я выясняю, значит всего-навсего «северный ветер», такое имя дадено северному ветру в Адриатике.
Единственный пассажир на борту, помимо меня, средних лет некрасивая женщина в очках, наверняка югославская русская шпионка из-за «железного занавеса», плыла со мной, чтоб ночью втайне изучить мой паспорт в капитанской каюте, а затем его подделать, и я затем наконец так и не попадаю в Танжер никогда, а меня прячут в трюме и навсегда отправляют в Югославию. Никто обо мне больше ничего никогда не услышит, и не подозреваю я от команды Красного корабля (с его Красной Звездой крови русских на трубе) одного, что это они начали бурю, которая нас чуть было не доконала и сложила нас над маслиной моря; вот как оно все было скверно фактически, после чего у меня начались вывернутые наоборот параноические грезы, что они сами устраивают конклавы в фарватерном фонаре носового кубрика, говоря: «Эта капиталистическая мразь американец на борту — Иона, шторм напал на нас из-за него, вышвырнем его за борт». Поэтому лежу я на своей шконке, яростно перекатываясь с боку на бок, сновидя, как все будет со мной швырнутым тут в океан (с водяными пылями на 80 милях в час, срывающимися с гребней волн, таких высоких, что утопят «Банк Америки»); как кит, если сумеет до меня добраться прежде, чем я утону вверх тормашками, и впрямь меня проглотит, и оставит меня в своем комковатом хуястом интерьере засаливаться с его языкастого кончика на каком-нибудь (о, боже всемогущий) сердитом бреге в последнем кучерявом запретном неведомом морском берегу; я буду валяться на пляже Ионой с видением ребер — однако действительность, она лишь такова, моряков неимоверные моря особо не тревожили, для них