Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холодными утрами, когда тучи клубятся из Молниевого ущелья, как дым от гигантского костра, озеро лазурно, как всегда.
Август налетает порывом, от которого трясется твой домишко, и авгурирует немного августейшести, затем то ощущение снежновоздуха и древесного дыма, потом к тебе из Канады подметается снег, и ветер подымается, и темные низкие тучи спешат, как из горнила. Вдруг возникает зелено-розовая радуга — прям у тебя на хребте с парными облаками вокруг и оранжевым солнцем в муках…
Что есть радуга,
Боже? — обруч
Для смиренных.
…и выходишь, и вдруг тень твоя окольцована радугой, пока идешь по вершине холма, от прелестной ореольной тайны хочется молиться.
Травинка трепещет на ветрах бесконечности, на якоре у скалы, и твоей бедной нежной плоти нет ответа.
Твоя масляная лампада горит в бесконечности.
Однажды утром я нашел медвежий помет и признаки того, где чудовище взяло банку замороженного молока и сжало ее в лапах, и вгрызлось в нее одним острым зубом, пытаясь высосать пасту. На туманной заре я глянул вниз вдоль таинственного хребта Голода с его затерянными в тумане елями и взгорьями его, что горбатятся до незримости, и ветер сдул туман мимо, как слабую метель, и тут я понял, что где-то в тумане бродит медведь.
И казалось, пока я там сидел, что это Изначальный Урсус, и что владеет он всем Северо-Западом и всеми снегами, и повелевает всеми горами. Он был царь-медведь, который мог бы сокрушить в своих лапах мою голову и переломить мне хребет, как палку, и это его дом, его двор, его владения. Хотя смотрел я весь день, он в таинстве тех безмолвных туманных склонов больше не показывался — рыскал ночью средь неведомых озер, а рано поутру от жемчужно-чистого света, что оттенял горные склоны елей, моргал с уважением. У него за спиной тут были тысячелетия рысканья, он видел, как приходят и уходят индейцы и красномундирники, а увидит и гораздо больше того. Он беспрестанно слышал утешительное восторженное струенье тишины, кроме как у ручьев, осознавал ту легкость, из которой соткан мир, однако никогда не излагал, не сообщал жестами, не утруждался жалобами — только грыз и лапал, и топтался средь коряг, не обращая внимания ни на что неодушевленное или же одушевленное. Его здоровенная пасть жев-жвала в ночи, я слышал чавканье из-за горы под звездами. Вскорости он выйдет из тумана, громадный, и придет, и поглядит мне в окошко большими горящими глазами. Он был медведь Авалокитешвара, и зна́ком его был серый ветер осени.
Я ждал его. Он так и не пришел.
Наконец осенние дожди, всенощные порывы промокающего насквозь дождя, а я лежу тепленький, как гренок, у себя в спальнике, и утра открывают собой холодные дикие осенние дни с сильным ветром, скачущими наперегонки туманами, внезапным ярким солнцем, девственным светом на лоскутьях холмов, и огонь у меня потрескивает, а я ликую и распеваю во всю глотку. За окном снаружи продуваемый ветром бурундук сидит на камне прямо, руки сцеплены, он грызет овес, зажав лапками, — крохотный свихнувшийся повелитель всего, что озирает.
Думая о звездах ночь за ночью, я начинаю осознавать — «Звезды — это слова» и все бессчетные миры во Млечном Пути слова, и в этом мире оно так же. И я понимаю, что, где бы ни был, в комнатенке ли, набитой мыслью, или в этой бескрайней вселенной звезд и гор, все это у меня в уме. Нет нужды ни в каком уединении. Так любите жизнь за то, что она такая, и вообще никаких предубеждений умом своим не лепите.
Что за странные сладкие мысли приходят к тебе в горном уединении! Однажды ночью я сообразил, что, когда людям даришь понимание и поощрение, в глазах у них робеет забавный кротенький детсконький взглядик, что б ни делали, они не уверены, что это было правильно — ягнятки по всему миру.
Ибо, когда осознаешь, что Бог есть Всё, понимаешь, что надо всё и любить, сколь бы скверно ни было оно, в пределе это не хорошо и не плохо (прикиньте прах); это просто было то, что было, что есть, чему пришлось явиться. Некая драма учить чему-то что-то, некую «презренную субстанцию божественнейшего явления».
И я осознал, что вовсе не нужно мне прятаться в опустошении, но я могу принять общество на радость ли, на горе как жену — я видел, что если б не шесть чувств (зрение, слух, обоняние, осязание, вкус и мышление), самости этого, коя не существует, не было б и никаких явлений для восприятия вообще, да и фактически самих шести чувств или самости. Страх угасания гораздо хуже, чем само угасание (смерть). Гнаться за угасанием в старом нирваническом смысле буддизма до крайности глупо, как на это указывают мертвые в безмолвии своего блаженного сна в Матери Земле, коя все равно есть ангел, зависший на орбите в Небесах.
Я просто лежал на горном лугосклоне в лунном свете, головой в траве, и слышал безмолвное признание моих преходящих горестей. Да, так возьми и достигни нирваны, когда ты уже в ней, попробуй достигнуть вершины горы, когда ты уже там и надо только остаться — тем самым, остаться в нирванном блаженстве, и вся недолга и мне, и тебе, без усилий, вообще-то и без пути, без дисциплины, но лишь знать, что все пусто и пробуждено, видение и кино во Вселенском Разуме Бога (Алайа-Виджняна) и оставаться в этом более-менее мудро. Ибо само безмолвие есть звук алмазов, что могут прорезать собой все, звук Святой Пустоты, звук угасания и блаженства, то кладбищенское безмолвие, что как молчание улыбки младенца, звук вечности, благословенности, в которую точно стоит верить, звук ничего-никогда-не-случалось-кроме-Бога (что я вскоре услышу в шумной Атлантической буре). Существует лишь Бог в Его Излучении, не существует Бог в Его мирной нейтральности, не существует и не не существует Божья бессмертная первозданная заря Отца-Неба (сей мир сию самую минуту). И я сказал: «Останься в этом, никаких тут измерений ни у каких гор или комаров и целых Млечных Путей миров». Потому что ощущение есть пустота, старость есть пустота. Тут только золотая вечность Божьего разума, так практикуй доброту и сочувствие, помни, что люди не отвечают в себе как