Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Во время операции становится совершенно ясно, что вызванный экспериментальный ответ является случайным воспроизведением любого из эпизодов, составляющих поток сознания больного за какой-то промежуток его прошлой истории. Это может быть момент прослушивания музыки, взгляд сквозь открытую дверь танцевального зала, действия воображаемых грабителей со страниц комикса; воспоминание о родах, испуг перед угрозами незнакомца; воспоминание о входящих в дом людях в обсыпанной снегом одежде. Это может быть воспоминание о моменте, когда больной стоял на пересечении улиц Джекоба и Вашингтона в городе Саут-Бенд, штат Индиана».
Идея Пенфилда об актуальной памяти или переживаниях, которые можно искусственно активировать, многими оспаривалась. Теперь мы знаем, что воспоминания не хранятся в мозге в фиксированном или замороженном виде, как продукты в леднике, а видоизменяются, рассыпаются на фрагменты, снова воссоздаются из них и по-новому классифицируются при каждом акте припоминания.
Говерс и его современники в начале XX века считали, что воспоминания как бы отпечатываются в мозге (как и Сократ, который считал, что они отпечатываются в мозге как в восковой форме). Этот классический взгляд был оспорен только после важнейших исследований Фредерика Бартлетта, проведенных в 20–30-е годы в Кембридже. В то время как Эббингаус и другие исследователи памяти изучали механическую память – например, сколько единиц информации может одновременно запомнить человек, – Бартлетт предъявлял испытуемым осмысленные картины или связные истории, а потом просил припоминать их в течение нескольких месяцев. При каждом акте припоминания воспоминание изменялось (иногда очень сильно). Эти эксперименты убедили Бартлетта в том, что под памятью надо понимать не статический феномен, а динамический процесс «припоминания». В этой связи Бартлетт писал:
«Припоминание – это не повторное возбуждение бесчисленных, фиксированных, безжизненных и фрагментарных следов. Это творческое перестроение, или, если угодно, построение, основанное на связи наших отношений ко всей активной массе упорядоченных прошлых реакций и прошлого опыта… Именно поэтому воспоминания так редко бывают точными».
Тем не менее некоторые воспоминания, как мы видим, остаются на всю жизнь яркими, изобилующими мельчайшими подробностями и практически неизменными. Это особенно верно в отношении травмирующих, эмоционально окрашенных или значимых воспоминаний. Пенфилд, однако, не уставал подчеркивать, что вспышки ярких эпилептических воспоминаний начисто лишены каких-то особых свойств[58]. «Было бы очень трудно себе представить, – писал Пенфилд, – чтобы какие-то тривиальные события или песенки, которые вспоминаются при искусственной стимуляции или эпилептическом разряде, имели какое-то эмоциональное значение для больного, даже если он воспринимает их очень отчетливо». Пенфилд считал, что вызванные этими причинами яркие воспоминания состоят из «случайных» сегментов опыта, случайно связанных с судорожным очагом.
Любопытно, что Пенфилд, описав столько разнообразных экспериментальных галлюцинаций, не говорит ни слова о том, что мы теперь называем экстатическими припадками – припадками, порождающими чувство экстаза или неземной радости, такими припадками, какие описал Достоевский. Припадки у него начались в детстве, но участились после возвращения из сибирской ссылки, когда Достоевскому было уже за сорок. Во время своих нечастых больших припадков он испускал (как писала его жена) «исполненный страхом крик, в котором не было ничего человеческого», а потом без сознания падал на пол. Многим из таких припадков предшествовала мистическая или экстатическая аура, но иногда припадок ограничивался одной только аурой, за которой не следовали судороги и потеря сознания. Первый такой припадок без судорог случился с писателем в канун Пасхи и был описан Софьей Ковалевской в ее «Воспоминаниях детства». (Софью Ковалевскую цитирует французский невропатолог Алажуанин в своей статье об эпилепсии Достоевского.) Писатель разговаривал с двумя друзьями о религии, когда часы пробили полночь. Достоевский умолк, а потом неожиданно воскликнул: «Бог существует, он воистину существует!» Позже он сам подробно описал свои тогдашние переживания:
«Воздух вдруг наполнился страшным шумом, и я попытался встать. Я почувствовал, как небеса падают на Землю, охватывая меня со всех сторон. Я воистину прикоснулся к Богу. Он вошел в меня, и я закричал: «Бог существует!» Больше я ничего не помню. Все вы, здоровые люди, – сказал он, – не можете представить себе и тысячной доли того счастья, какое испытываем мы, эпилептики, в те несколько секунд, которые предшествуют припадку. Магомет в своем Коране говорит, что увидел рай и вошел в него. Все эти так называемые умные просвещенные люди вполне уверены в том, что он был лжец и шарлатан. Но нет, он не лгал, он и в самом деле побывал в раю во время приступа эпилепсии, он был жертвой этой болезни, как и я. Мне неведомо, длится ли это счастье секунды, часы или месяцы, но поверьте мне, что ни одну радость жизни не променяю я на это счастье».
Достоевский оставил описания еще нескольких подобных случаев и наделил некоторых героев своих романов припадками, похожими на его собственные, а иногда и идентичными им. Один такой припадок поразил князя Мышкина в «Идиоте»:
«В такие моменты, мимолетные, словно молнии, впечатления от жизни и сознания становились вдесятеро более сильными. Дух его и сердце озарялись невероятным ощущением света, все его чувства, все его сомнения, вся его тревога мгновенно успокаивались и сменялись несокрушимой безмятежностью, составленной из просветленной радости, гармонии и надежды; разум его возвышался до понимания конечной причины всего сущего».
Описания экстатических припадков есть также в «Бесах», «Братьях Карамазовых», «Униженных и оскорбленных», в то время как в «Двойнике» содержится описание «насильственного» мышления, почти идентичное тому, что описывал в то же самое время Хьюлингс Джексон в своих гениальных неврологических статьях.
Помимо экстатических аур – которые всегда казались Достоевскому откровениями конечной истины, прямым и достоверным познанием Бога – в последние годы жизни, в годы наивысшего творческого взлета, в его личности происходили тяжелые и необратимые изменения. Теофиль Алажуанин, французский невропатолог, заметил однажды, что эти изменения становятся особенно отчетливыми, если сравнить ранние, реалистические произведения Достоевского с его мистическими сочинениями, написанными на склоне лет. Алажуанин предположил, что «эпилепсия создала в личности Достоевского «двойника» – рационалиста и мистика, и каждый из них отдавал писателю самое лучшее, что в них было… но постепенно мистическое стало господствовать в душе Достоевского».