Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я бы предпочел не обсуждать этот вопрос.
Его смущение обладало странным очарованием. Он был похож на ребенка, застигнутого за каким-то тайным занятием.
— Не устаю тебе удивляться, — сказала она с улыбкой.
— Ну уж нет, удивляться тут нечему.
Хотя холст вновь был укрыт от посторонних глаз, он по-прежнему нервничал, и она поняла, что дальнейшего обсуждения картины и ее значения не предвидится.
— Ну, я пойду, — сказала она.
Спасибо за помощь, — поблагодарил он, провожая ее к выходу.
— Так как все-таки насчет виски? — спросила она.
— Разве ты не возвращаешься в Нью-Йорк?
— По крайней мере не сейчас. Я тебе позвоню через пару дней. Не забудь о Тэйлоре.
— Ты что, совесть моя, что ли? — сказал он, вложив в слова больше грубости, чем юмора. — Я не забуду.
Он не стал провожать ее до парадной двери, предоставив спускаться с лестницы в гордом одиночестве. Не успела она миновать и дюжины ступенек, как он закрыл дверь мастерской. По дороге она удивилась, что за инстинкт заставил ее предложить ему выпить виски, которое они так и не успели пригубить в Нью-Йорке. Ну ладно, это приглашение легко можно отменить под каким-нибудь благовидным предлогом, даже если он его запомнил, что само по себе маловероятно.
Оказавшись на улице, она подняла голову, чтобы посмотреть, не мелькнет ли в окне его силуэт. Ей пришлось перейти на другую сторону, и оттуда она увидела, что он стоит напротив картины, простыня с которой снова была снята. Он пристально смотрел на нее, слегка склонив голову набок. Она не была уверена, но ей показалось, что губы его двигаются, словно он разговаривает с изображением на холсте. Интересно, что он говорил? Стремился ли вызвать из хаоса краски какой-то образ? А если так, то на каком из своих многочисленных языков он с ним говорил?
Там, где он изобразил одного, она увидела двух. Не его или ее, а их. Она посмотрела на картину и сквозь его сознательное намерение разглядела подспудную цель, которую он скрывал даже от самого себя. Он подошел к картине и взглянул на нее чужими глазами. Действительно, вот они, те двое, которые открылись ее взору. В своем страстном желании передать впечатление от встречи с Пай-о-па он изобразил убийцу в тот момент, когда он выходит из тени (или, наоборот, возвращается в нее), а сквозь его лицо и тело струится поток черноты. Этот поток делил фигуру сверху донизу, и его хаотично изрезанные берега образовывали два симметричных профиля, получившиеся из белых половинок того, что он намеревался сделать одним лицом. Они смотрели друг на друга, словно любовники; взгляд их был устремлен вперед в египетском стиле; затылки их растворялись в темноте. Вопрос заключался в том, кто они были, эти двое? Что он пытался выразить, изобразив эти лица друг напротив друга?
После того как она ушла, он изучал картину в течение нескольких минут, готовясь к новой атаке. Но когда дошло до дела, сил у него не хватило. Руки дрожали, ладони были ватными, а взгляд никак не мог сосредоточиться на холсте. Он отошел от картины, опасаясь прикасаться к ней в таком состоянии, чтобы не уничтожить то немногое, чего ему все-таки удалось достигнуть. Несколько неверных мазков — и сходство (с лицом ли, с работой ли другого художника) может исчезнуть навсегда. Утро вечера мудренее.
Ему снилось, что он болен. Он лежал голым на своей кровати под тонкой белой простыней, и ему было так холодно, что зубы его стучали. С потолка то и дело начинал падать снег. Опускаясь на его тело, снежинки не таяли, потому что он был холоднее снега. В комнате его были посетители, и он попытался сказать им, что ему очень холодно, но голос не подчинялся ему, и слова вырывались какими-то хрипами, словно последний вздох его был близок. Он испугался, что снег и недостаток воздуха станут причиной его смерти. Надо было действовать. Встать с жесткого ложа и доказать этим плакальщикам, что они поторопились.
С болезненной медлительностью он нащупал рукой край матраса в надежде приподняться, но простыни были пропитаны его смертным потом, и он никак не мог ухватиться за них. Страх уступил место панике, и отчаяние вызвало новый припадок хрипов, еще более жалких, чем раньше. Он изо всех сил старался показать, что он жив, но дверь комнаты была открыта, плакальщики ушли. Он слышал их разговор и смех в соседней комнате. На пороге он увидел солнечную полоску: там, за дверью, было лето. Здесь же был только пронизывающий холод, который проникал в него все глубже. Он отказался от попыток уподобиться Лазарю, и руки его вытянулись вдоль тела, глаза закрылись. Звуки голосов из соседней комнаты превратились в еле различимое бормотание. Сердце стало биться тише. Но появились новые звуки: снаружи был слышен шум ветра и ветки стучали по окнам. Чей-то голос читал молитву, еще один разразился рыданиями. Какое несчастье было причиной слез? Конечно, уж не его кончина. Он был слишком незначительной персоной, чтобы стать причиной такого плача. Он снова открыл глаза. Кровать исчезла, исчез и снег. Молния высветила силуэт человека, наблюдавшего за бурей.
— Ты можешь сделать так, чтобы я забыл? — услышал Миляга свой собственный голос. — Тебе доступен этот фокус?
— Конечно, — раздался тихий ответ. — Но ты ведь этого не хочешь.
— Ты прав, я хочу только смерти, но я слишком боюсь ее этой ночью. Это и есть моя подлинная болезнь: страх смерти. Но, обладая даром забвения, я смогу жить. Так дай же мне его.
— На какой срок?
— До конца света.
Еще одна вспышка высветила стоявшую перед ним фигуру и все, что окружало их. Потом все исчезло, забылось. Миляга моргнул, стирая со своей сетчатки задержавшиеся на ней окно и силуэт, и начал просыпаться.
В комнате действительно было холодно, но не так, как на смертном ложе. Утро еще не наступило, но он уже различал усиливающийся гул движения на Эдгвар-роуд. Кошмар растворялся, вытесняемый реальной жизнью. Он был рад этому.
Он сбросил с себя одеяло и пошел на кухню, чтобы чего-нибудь выпить. В холодильнике стоял пакет молока. Он влил себе в глотку его содержимое, хотя молоко уже скисло и вероятность того, что его расстроенный желудок откажется принять это подношение, была весьма велика. Утолив жажду, он утер рот и подбородок и отправился еще раз взглянуть на картину, но яркость и выразительность сна, от которого он только что пробудился, показали ему бесплодность его стараний. Он может нарисовать дюжину, сотню полотен, но так и не передаст изменчивый облик Пай-о-па. Он рыгнул, ощутив во рту вкус плохого молока. Что же делать? Запереться от всего мира и позволить болезни, которая поселилась в нем после встречи с убийцей, сгрызть его изнутри? Или принять ванну, освежиться и пойти поискать людей, которые могли бы встать на пути между ним и его воспоминанием? И то, и другое бессмысленно. Остается только третий, не очень приятный выход. Он должен найти живого Пай-о-па: посмотреть ему в лицо, расспросить его, насытиться его видом и добиться того, чтобы всякая связанная с ним неоднозначность и двусмысленность исчезла.