Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После завтрака они отправились на набережную. По дороге Соловьев успел взвеситься и измерить рост. Он подумал, что на петербургских улицах уже не встретишь медицинских весов. Белых, в разводах после перекраски, с тихим звяканьем передвижных гирь. Куда они исчезли? Куда исчезли автоматы по продаже газированной воды? Квас и пиво в бочках? Ни один учебник истории, думалось Соловьеву, не отметил их ухода, так же как ни один учебник не сказал об их появлении. Но они ведь – были. Определяли быт, скрашивали жизнь – в доступной им, разумеется, степени.
Взвешивал Соловьева пожилой человек в очках. Линзы очков были большими и выпуклыми. Такими же казались его глаза, когда он следил за делениями весов. Строго говоря, он за ними и не следил. Вес каждого он мог определить еще издалека. Вместо правой дужки к очкам была привязана резинка.
– Шестьдесят восемь пятьсот. Желаете измерить рост?
– Желаю, – сказал Соловьев.
Он встал на ростомер, и подвижная часть прибора опустилась на его голову с неожиданным стуком.
– Мэтр семьдесят девять. До полной гармонии не хватает полкила.
Соловьев развел руками и расплатился. Под футболкой он почувствовал прохладную Зоину ладонь.
– Я буду тебя кормить, – пообещала Зоя шепотом. Ее губы коснулись соловьевского уха. – До полной гармонии.
Несмотря на яркое солнце, на набережной было свежо. С моря дул сильный ветер. Брызги взмывали над бетонным выступом у воды и ложились где-то далеко на втором ярусе набережной. Их полет сопровождался небольшой аккуратной радугой. Блеснув в последний раз под ногами прохожих, брызги испарялись с неправдоподобной скоростью.
Зоя сняла сандалии, взяла их в руки и пошла босиком. По ее сияющему лицу Соловьев понял, что от него она ожидает того же. Скрывая внутреннее нежелание делать это, он тоже снял сандалии и понес их в руках. Асфальт оказался невероятно горячим, и идти по нему было почти пыткой. Не меньшее страдание брезгливый Соловьев испытывал от предположения, что идет сейчас, с большой вероятностью, по чьим-то плевкам, пусть даже и высохшим. Хотя направление Зоиных мыслей он понимал. Это был непременный кадр романтического кино. Только хождение без обуви там чаще всего сопровождалось дождем. Ступней в этих случаях никто не обжигал, да и выглядело всё, в общем, гигиеничнее.
Зое тоже было горячо. Допрыгав до спуска на нижнюю набережную, она повернула туда. На нижней набережной всё было по-другому. Вода не успевала стекать обратно в море и дрожала на бетоне огромными теплыми лужами. Время от времени их окатывало брызгами прибоя, но это было приятно.
Возле причала они вновь вышли наверх. Это был остаток прежней набережной. Той, которую знал Чехов: с двухэтажными кирпичными домами, витыми перилами балкончиков и пальмами в огромных кадках. Вдали, приподнимаясь над ялтинской зеленью, золотился купол храма Иоанна Златоуста. Зоина рука направила Соловьева в просвет между домами, и они оказались у подъемника. С металлическим ворчанием разворачивались двухместные сиденья, вернувшиеся откуда-то с высоты. Они приближались к платформе дергаными паралитическими движениями и пассажиров принимали на ходу. Пропустив вперед Зою, в последний момент успел сесть и Соловьев. Он тяжело шлепнулся на сиденье, и вся конструкция закачалась. Его волнение Зоя, конечно же, заметила. Но не подала виду.
Поверхность медленно ушла из-под ног. Закончилась деревянная платформа, за ней пошли кусты, дерево с резиновой сандалией на верхушке. Крыши и дворы. Пролетать над дворами было интереснее всего. В них развешивали белье, играли в домино, наказывали детей. Чинили стоящий на деревянных козлах Запорожец. Тщательно – палец за пальцем – вытирали руки ветошью, отходили в сторону и задумчиво смотрели на машину. Жизнь представала во всем своем многообразии.
Взяв Зою за руку, Соловьев испытал стойкое ощущение дежавю. Когда-то он любил узнавать прошедшее в настоящем. В этом он видел чуть ли не предназначение историка. Впоследствии под влиянием проф. Никольского он избавился от однонаправленного взгляда на вещи, научившись узнавать и настоящее в прошедшем. «Время, – писал проф. Никольский, – вопреки расхожим представлениям – улица с двусторонним движением. Возможно также, что этого движения вообще нет. Не нужно думать, что…»[51] Соловьев еще раз посмотрел на крыши внизу. Ну конечно, Шагал. Они отражаются в его картине.
Проплывая над бывшей Аутской улицей, Зоя покачала ногами (вот, запоздало мелькнуло у Соловьева, как оказываются на деревьях сандалии). В гладкости кожи ее ног, в их смуглости, особенно в том, как они выглядывали из-под светлых, в бахроме, шортов, было что-то ребяческое. И в то же время взрослое, чисто женское, возбуждающее. Прямо под их сиденьем скользили по проводам штанги троллейбуса. Крыша машины оказалась неожиданно большой и облупленной. Непохожей на то, что призвано быть обтекаемым воздушными потоками. Есть вещи, которые обычно не видишь сверху.
Соскочил Соловьев не без внутреннего напряжения, но лица не потерял. С места их приземления открывался вид на странное сооружение с колоннами. Его можно было бы считать культовым, если бы не особый его курортный монументализм, неотъемлемая часть южных советских городов. Возможно, это был советский культ. Он представил себя и спутницу комсомольцами. Таинственным коммунистическим ду́хам старшие товарищи приносили в жертву два юных существа. На фоне моря. Волосы присутствующих драматически развевались на ветру. Соловьеву захотелось овладеть Зоей среди этих колонн, но он не подал виду. Ему было достаточно сознания, что она пошла бы на это не задумываясь.
Вершина, на которой они оказались, не была уже, в сущности, Ялтой. Слегка отстав, Соловьев шел за Зоей по лесной тропинке. Ему нравилось ее рассматривать. Зоя это знала и не делала попыток замедлить шаг. В сотый раз он повторял про себя, что эта гибкая девочка принадлежит ему, и в сотый раз испытывал от этого наслаждение.
Лес становился гуще, но в этом лесу они не оставались одни. То тут, то там слышался треск веток, мелькали разноцветные футболки и раздавались ауканья. И то, что они не были одни, доставляло Соловьеву особое удовольствие. Сопровождавшие их лица (они нарочно сходились сюда со всей округи) видели Зоину гибкость. Чувствовали, может быть, ее темперамент. Но только он (только он!) по-настоящему знал ее сводящие с ума, свойственные лиане качества. Даже первые ощущения, испытанные им с Лизой (все дальнейшее Соловьев сравнивал именно с ними), казались ему теперь подростковыми и смешными. Ему стало неловко оттого, что он сейчас вспомнил о Лизе. Неловко не за Лизу (на фоне Зои шансы ее были минимальны) – за себя, вовлекшего ее в такое невыгодное сравнение. Он постарался вытолкнуть Лизу из сознания, как потихоньку выталкивают бабушку, забредшую в разгар вечеринки в гостиную. Через минуту он о ней действительно забыл.
Спускаясь, пересекли асфальтовую дорогу. Пошли мимо заросших виноградом двориков. Эти дворики были еще меньше того, в котором разместился Соловьев. Ограждения их состояли из спинок кроватей, батарей парового отопления, детских колясок и даже дверей микроавтобуса. На одной из таких дверей вызывающе краснел плейбойский зайчик. Судя по надписи под ним, машина имела отношение к Сан-Паули, гамбургскому кварталу развлечений. Соловьев подумал, что судьбы вещей порой удивительнее человеческих. Что видел этот зайчик в своей прежней жизни? Мелкий гамбургский дождь? Блестящие на асфальте огни стриптиз-баров, настырных зазывал, уличных музыкантов, проституток в форменных оранжевых комбинезонах (что возбуждает), попрошаек с собаками, английских матросов, идущих вразвалку во всю ширину улицы? Кого зайчик возил по Сан-Паули? Это, в сущности, не важно. В квартале, где дверь пребывала сейчас, к нему вернулась его невинность. В песочнице играли дети. Для своей новой семьи он был просто зайчиком. Его прошлым никто не интересовался.