Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед глазами у меня встала эта картина: я читаю письмо в здании почтамта, сызнова перечитываю его, меня одолевают сомнения и тревоги по поводу этой альтернативы: остаться ли, поскольку худшее уже случилось? Или прислушаться к доводам сестры и поехать?
Я поднимаю из глубин памяти эти эпизоды и переживаю их заново с той же силой, отрешенно, забыв обо всем на свете. Я продолжал сидеть с полуприкрытыми глазами и наблюдать — уже не ребенок, а взрослый мужчина — как я во второй раз в жизни прибываю в Буэнос-Айрес, стоя на палубе парохода. Решил угодить матери и вернулся. С палубы я мог вдалеке разглядеть лица родителей и брата, которые ожидали моего возвращения. Я замешкался, когда сходил на берег, и не сразу услышал крик матери — но то был не ее голос, а Динин.
— Абраша, что с тобой? Ты уснул? — спросила она, что было для меня неожиданностью. Я открыл глаза и встретился с ней взглядом. Улыбка озаряла ее лицо, а я в замешательстве не понимал, что происходит. Я ответил:
— Уснул? Ни в коем случае.
Хосе Мануэль и Мария Виктория заинтересованно рассматривали меня.
— Лучше присоединяйся к нам, — предложила она. Давно уже ни слова не произносил.
— Но я совершенно неприличным образом узурпировал ваше внимание до того.
— Ты расскажи лучше о том, о чем обещал, — сказала она, делая угрожающий жест рукой.
— Пожалуй, я готов справиться с этим заданием.
— После сиесты — понятное дело, — иронизировала Мария Виктория.
— Пожалуйста, не надо обвинять меня без причины. Я задумался.
— О чем?
— О письмах, которые когда-то читал.
— Письмах?
— Сейчас расскажу. Но я рискую.
— Это чем же?
— Остаться без вина.
— Это мы нарочно, чтоб ты не уснул.
— Я серьезно, есть еще немного вина для страждущего?
— Осталось достаточно — мы забывали пить без тебя.
— Так давайте же.
И тут же мы подняли бокалы.
Светлая интерлюдия
— Так что, продолжишь рассказ?
В душе я был рад настойчивости Марии Виктории — ее просьбы совпали с моим желанием просто поговорить, а не отвечать на вопросы. Все уже достаточно долго молчали, а в такой вечер это было непростительно.
Но я распереживался — с чего начать, чем продолжить? Состояние моей памяти походило на палимпсест[19], на котором последняя версия текста перекрывала предыдущую, стертую не полностью. Если истина в фактах, а не в наших воспоминаниях о них, если факты искажены прожитыми годами, переработаны, извращены с тем, чтоб подогнать их под настоящее, то наши воспоминания — это зыбучие пески, они могут быть правдоподобны, но вряд ли истинны.
При других собеседниках или других обстоятельствах мой рассказ, вероятно, был бы другим, лишь относительно правдивым.
Видимый текст палимпсеста уносил меня в Буэнос-Айрес, в дом родителей, куда по прошествии года свободы я вернулся, чтоб погрузиться в пучину семейной жизни. Был ли я тем же самым человеком? Не думаю. В Израиле я научился обеспечивать себя сам, делиться в бедности, находить друзей, соизмерять усилия и удивляться богатству собственных скрытых ресурсов, когда бывало тяжело. Я научился быть один и не один. Я научился жить, я повзрослел.
Встреча с родителями тяготила меня: тот больной человек, мой отец, все еще хотел видеть меня другим. И хоть он так и не справился с последствиями операции, он старался работать, будто ничего не произошло, но в то же время он мечтал о резких переменах.
— Начну новую жизнь, буду брать все лучшее от нее, путешествовать, посмотрю мир, — твердил он матери, будто хотел сам себя убедить. Ему больше нравилось говорить в будущем времени, в терминологии надежды, чем взвешивать вероятность воплощения такого проекта в жизнь. Мать была уверена, что это все лишь истеричная болтовня, но делала вид, что одобряет эти его планы.
— Надо вернуться в Россию, проведать брата, найти могилу родителей, — расписывал он свое будущее и домашним и гостям — все это в разгар холодной войны, когда границы были намертво закупорены.
Через несколько недель после операции отец, обустроившись в подвале дома на углу проспекта Корьентес[20] и улицы Урибуру (это помещение он использовал как убежище во время дождей и гроз), возобновил работу — разрабатывал новые модели дождевиков на ближайший сезон для клиентуры, не озабоченной эстетической стороной вопроса. Его партнер (и брат) отверг эти проекты, сказав только, что они не стоят даже потраченного на них времени. После долгих препирательств они пришли к компромиссу и изобрели что-то среднее, совместив два проекта, и таким образом получили вполне ожидаемый результат: плохо скроенные модели для покупателей из далеких провинций или даже приезжих из соседних стран. Отец считал, что брат нарочно препятствует его карьере модельера, и оттого все силы пускал на вымещение ярости, которая мучила его неустанно и обострялась, когда он вечером приходил с работы. Дома он только об этом и говорил: о своем дизайнерском чутье и о том, что брат напрасно обвиняет его в чудачестве.
— Пора завязывать с этой руганью, — твердил он почти двадцать лет, но так и не сделал этого. Его брат, несомненно, тоже облегчал душу подобным образом.
Уже спустя несколько месяцев после выхода из операционной он перестал упоминать о своей болезни и тем более о своих планах путешествовать. В их с братом спорах об эстетических, производственных и коммерческих сторонах дела преобладали конфликты. Все осталось, как прежде.
Возвратившись в Буэнос-Айрес, я понял, что изменился не только я, но и сам город. Я не мог заново приспособиться к месту, увязшему в депрессии, — я задыхался там после бешено-энергичного Израиля. Прожект перонистов захлебнулся на полдороге, ресурсы были истощены, включая и золотой запас, накопленный во время войны. Популистская демагогия, при помощи которой чиновники пытались маскировать коррупцию, халатность и расточительство, уже не могла скрыть всей глубины падения этого порочного режима.
Зимой 1951 года экономика до того зажиточной Аргентины вошла в пике, из которого так и не выбралась до сих пор. На фоне социально-экономического кризиса 1952 года режим Перона также терпел неудачи: не сумев воспользоваться прекрасными возможностями, которые в свое время ему предоставило общество, он обрек страну на череду падений и разочарований, которые к концу XX века обернулись катастрофой.
Я возвращался из Израиля как раз в начале спада и, несмотря на свою закалку, чувствовал себя потерянным и не мог свободно дышать в этой давящей атмосфере безнадежности.