litbaza книги онлайнИсторическая прозаПоследнее письмо из Москвы - Абраша Ротенберг

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 75
Перейти на страницу:

Тем апрельским вечером 1965 года мы с матерью отвезли отца в клинику, чтоб подготовиться к операции, назначенной на утро. Отец держался спокойно, но когда медсестра сказала нам уходить, он просил позволить матери остаться. Через полчаса мать вышла из палаты с красными от слез глазами и ничего не сказала. Я так и не узнал, о чем они там говорили, но кое-что понял из того, что отец сказал утром, когда его везли в операционную:

— Пообещай заботиться о матери, — несколько драматично сказал он мне по-испански.

— Не переживай, — ответил я, — мы все будем заботиться о ней, и о тебе тоже.

Мать, Дина, мой брат Родольфо и его жена дежурили у операционной. Кузина была там, потому что ассистировала при операции. Когда его вкатывали в операционный блок, я взял его за руку и сильно ее сжал — позже я понял, что его этот мой жест удивил. Потом они закрыли дверь, и мы переместились в зал ожидания дожидаться результатов.

Нас предупреждали, что это может занять много времени, но, к моему удивлению, Адасса вышла оттуда меньше, чем через час.

— Все нормально, — сообщила она, не вдаваясь в подробности. Все сразу оживились, но я догадался, что кузина недоговаривает. Она отказалась давать какие-либо объяснения и пошла назад в операционную. Через полчаса отца перевезли в палату. Он еще был под наркозом, выглядел бледным и беспомощным.

Я решил ждать прямо у операционной, чтоб перехватить Адассу. Вскоре она вышла в компании тех двух врачей.

— Как все прошло? — спросил я взволнованно.

— Мы не оперировали. Открыли и зашили. Нам там нечего было делать, — сказал один из гастроэнтерологов.

— Не понимаю. Что произошло?

— Слишком поздно. У него метастазы во всех жизненно важных органах: в печени, почках, кишечнике. Мы ничем не можем помочь.

— Совсем ничем, — припечатала Адасса. Ему осталось жить не более полугода.

Я не реагировал. Не успел переварить услышанное и осознать его, но механически ответил:

— Умоляю вас пока не сообщать семье. Нам нужно время. Мы должны быть осторожны.

Тут я заметил, как медики нехорошо переглянулись.

— От семьи такие вещи утаивать неэтично, к тому же, тут ваша кузина, — ответил кто-то из них.

— Ответственность за это будет на мне, — настаивал я, — а пока что, во избежание неправды, давайте просто не делать никаких заявлений.

— Может, лишь несколько дней, но потом, — вступил врач, — состояние вашего отца не позволит вам скрывать правду.

— Хорошо. Мы сейчас хоть чем-то можем помочь ему?

— Почти ничем: можно только уменьшить его страдания.

— И не давать отчаиваться, верно? — добавил я, но все только промолчали в ответ.

Кроме меня и врачей никто не знал, что отец обречен. Подозреваю, что он предчувствовал и догадывался обо всем, но, чтобы не беспокоить нас или подыграть мне, постоянно говорил о том, что уж теперь-то после выздоровления точно начнет новую жизнь.

Чтоб не открывать всей правды родным и не приумножать страдания отца, мы с ним стали общаться, объединенные некими тайными знаниями. Эти ночные беседы, во время которых мы открывали дотоле неизвестные стороны друг друга, будили во мне неуверенность и заставляли под неожиданным углом пересматривать наше с ним общее прошлое.

Мария Виктория и Хосе Мануэль слушали меня с тем вниманием, которое характерно для медиков, когда речь идет о профессиональных вопросах: с интересом, но скрытым. Дина, которая знала это все, потому что была соучастницей этой истории, глядела на меня с нежностью, потому что боялась, что воспоминания ранят меня. На какое-то время я погрузился в собственные мысли, будто мне нужна была пауза, — и все вокруг видели, что это так. Все замолкли — устал не только я.

Уверенность и неопределенность Мехико, февраль 2002 года

Мы все обречены на смерть, но неотвратимость смерти все равно имеет две неопределенных, расплывчатых характеристики: когда и как. И еще третью, возможно, наиболее всеобъемлющую: насколько осознаем мы эту резкую смену существования несуществованием.

Жажда жизни, неумолимое присутствие которой так же верно, как то, что дважды два четыре, течет в жилах любой культуры, пульсирует в ее традициях. Кто-то хочет быть, как Мафусаил[22], кто-то хочет походить на обитателей Шангри-Ла[23], в иудейской традиции считается, что возраст Моисея был наиболее подходящим для смерти — сто двадцать лет, а вот в Псалмах сказано, что простому человеку отпущено семьдесят лет, а герою Сто двадцать лет, а может быть семьдесят — все это лишь ожидания, а не жесткая определенность. Неопределенность момента смерти пробуждает во всяком человеке переживания и ожидания. Многие пытаются отгородиться от мыслей о конце и не уделяют им особого внимания, разве что размышляют о достойных похоронах.

Мы бережем себя, считая, что смерть придет за другими, но только не за нами — мы неприкасаемые, потому что в нашем сознании нет места смерти. И тут приходит момент истины.

Зачастую наши представления об отпущенном сроке ошибочны, и оттого мы проматываем жизнь, откладывая воплощение планов на какое-то воображаемое будущее. Но будущее — это всегда итог прошлого, оно складывает все с невероятной скоростью, и в какой-то момент мы обнаруживаем, что сосуд с нектаром жизни опустел, если не пили из него с должной осмотрительностью.

Если бы мы осознавали, насколько все быстротечно, то по-другому оценивали запас времени. Мы жили бы иначе? Если бы неизбежность смерти выражалась в точных цифрах: количестве лет, месяцев, дней, часов — изменило бы это нашу жизнь, обогатило бы ее чем-то более значимым? Не думаю. Мы по рукам и ногам связаны физиологией, мы рабы своей химии. Знай мы точную дату своей кончины, чтоб насладиться временем, которое нам отпущено, нас бы хватил паралич или паника из-за этой определенности. Привычка и рутина сильнее стремления к переменам.

Если бы мы знали точный час своей смерти, надежда превратила бы нашу жизнь в невыносимую пытку. Может, мы бы смирились, закрыли глаза и делали вид, что ничего не знаем, только бы сохранить спокойствие?

Сбежав от всего в мексиканскую столицу, закрывшись один в квартире, я записываю этот поток бессвязных мыслей, которые до меня успели переварить и передумать люди поумнее меня. Я даже не понимаю, зачем записываю свои свидетельские показания о жизни, которая одновременно является и чужой тоже, ведь никому это не нужно. Мне все известно о собственной косноязычности, о неспособности развить мысль, если та сто раз не было обдумана, вылизана и записана кем-то задолго до меня. Необходимость писать тут же будит во мне нерешительность по поводу формы, содержания, и, что самое главное, мной овладевает лень, которая коварно подсовывает мне бесчисленные отговорки, — лишь бы только я удержался от этого сумасбродства. Оттого я пишу лишь тогда, когда другого выбора у меня нет.

1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 75
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?