Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Это тот вопрос, который ставит себе ныне вся русская печать, по достоинству оценившая это несравненное произведение крупного поэта. Как ни были бы настроены оппозиционно к подобным проявлениям разрушительных тенденций массы, которые воспеваются тут этими новыми апостолами, мы можем принять только одно:
— Это произведение изумительно по той изобразительности, которой оно проникнуто.
Вы воочию видите живой, сумбурный Петроград тех кошмарных дней, слышите этот холодный посвист октябрьского ветра — что, наверное, вздувал воду в Неве, видите летящий холодный снег на пустынных, чёрных его площадях. По ним проходят они, эти живые апостолы, хмельные, иззябшие, бедные люди…
О, как заманчива эта перспектива, какую зависть порождает она:
Они похотливы, эти люди, завистливы, наконец, робки:
Словом — это настоящие живые люди, плохие, слабые. Смотрите, как прорываются у них раздражённые вопли о блаженстве:
И как подлинен Петербург в этой изумительной поэме, так подлинны и они, эти «Двенадцать».
Это настоящие, природные, без прикрас, дети огромной столицы, соединившей в себе каменные грёзы Растрелли и копчёные кварталы среди фабрик Выборгской стороны.
* * *
Но «книги имеют свою судьбу», — говорили римляне. Любопытна и судьба этой поэмы. Во-первых, она признана всеми: и правыми, и левыми. Как на саму жизнь, ссылаются они на неё в доказательство своих воззрений.
— Тут революционный порыв, — утверждают одни…
Верно. Смотрите, как отлично он схвачен, этот порыв:
— Но в революционном-то порыве гонятся они за Катькой, — указывают другие, свидетельствуя этим немощность такового, его нечистоту.
Верно и это.
Как многогранна сама жизнь, такими же безумно сложными предстают пред нами «Двенадцать». И надо знать Блока, с его мистическим ясновидением, с его напряжённым пронизывающим созерцательным взором, направленным именно в будничную жизнь, чтобы там открыть иные, подлинные аспекты жизни, чтобы понять, что поэма эта — не только фотографический снимок, а полное выражение мировоззрения поэта.
Кто не помнит его певучих строк, самой обыденностью выводящих за грани этой обыденности:
Не ново, старо, извечно знакомо нам это настроение, которое связывает он с летящим снегом:
Раньше звучало оно у него в другом антураже:
Или:
Вообще о снеге у Блока можно написать целую монографию.
Та же метель воет и в «Двенадцати», но в другой уже обстановке, «фабричной», обстановке типично петербургской, которая так блестяще зарисована у него в драме «Незнакомка» в виде портерной, из окна которой видно, как идут прохожие в шубах под голубым вечерним снегом, наконец, которая так прекрасно схвачена в этом ужасном жаргоне Лиговки:
Блоку дорог и мил этот простой, в то же время рафинированно-утончённый мир, в котором любовь проститутки, с её стремленьями и тоской, представляется поэту высшим созерцанием любви; смотрите, как хорошо он и раньше рисовал этот космический гнёт именно в низах:
И именно в низах, в этих «Двенадцати», созерцает он стихийное бушевание этой подлинной мировой тоски, которая в русском народе.
Мистическое созерцание этой иной подлинности, тоскующей реальности, и составляет другое содержание «Двенадцати».
У Блока нет радости жизни. У него нет стихов, воспевающих саму живую буйную жизнь; поэтому глубоко неправы те, которые в «Двенадцати» видят «романтику революции». Вспомним, как тяжелы и минорны его основные стихотворения.
пишет он в одном стихотворении, которое заканчивает так:
Ржавая ли душа расцветает пышным цветом в снежном, вьюжном октябре, в чёрном вечере Её так же носит и крутит, как белые снежинки в свете редкого фонаря, под трескотню винтовок и пулемётов.
говорит один из апостолов, посланных в этот ночной мир. Так тоскует мировая душа.
Блок — рыцарь смерти. Смерть — это та незнакомка, та Белая Дама, которая даст наконец покой и остановит время.
Безнадёжно дело всех приходящих в этот мир — они не увидят нечаянной радости:
Найдут ли выход и эти «двенадцать человек»? Едва ли!