Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Василий Павлович, понимая, что услышал только прелюдию, коротко кивнул:
— Не вопрос!
Вор все-таки не удержался от чуть театральной паузы и продолжил лишь после нее:
— …Сказывали мне, что рядом с ним паренек, несудимый и умный. Спросил я про его глаза — и в цвет! Нет глаз! И запомнили-то почему: у Матросова этого глаза, как огни на елке. А у того — алюминий ржавый. Контрастно очень. Вот я и думаю: оно!
Возбуждение Варшаву передалось и Токареву, он облизнул пересохшие губы и сказал почему-то шепотом:
— Поконкретнее бы… Вор аж фыркнул:
— Ты подними бумаги, достань аусвайс его, а я, глядишь, найду и поконкретнее…
— Завтра же, — глухо откликнулся Токарев, и Варшава прищурился:
— Ты это мне или себе?
— Себе.
— Тогда, до завтра.
Вор собрался было уходить, но Василий Павлович удержал его:
— Варшава… А все-таки, откуда тебе накапало?
На этот раз никаких пауз не было:
— Белки сказали.
— Живы еще? — удивился Токарев. — Ты будешь смеяться, но я рад за них…
(Белками кликали двух воровок — ушлых и неугомонных. Первой было за шестьдесят, второй втрое меньше. Старая Белка рубила «хвост» мгновенно, подходила к операм и говорила с укоризной:
— Ребятки, и не совестно вам за старухой присматривать? Вон, вокруг что деется!.. Глаза-то разуйте! А меня все равно не возьмете! А возьмете — так дело прекратят, старая я больно.
Она учила молодую так: натянет леску через всю комнату, развесит ридикюли, и — давай, открывай! Если хоть одна сумочка шелохнется — все, экзамен не сдан. При этом она сама обязательно сидела за круглым пушкинским столом, на котором стояли графинчик толстенного стекла, старорежимная рюмка и блюдце с икоркой. Старуха очень напоминала Фаину Раневскую.)
Варшава так быстро ответил про Белок, потому что слукавил. На самом деле «цинканул» ему Раб — божий человек. Ортодокс с политическим душком. Раб сидел и за урок, и за убеждения. На его лбу красовалась наколка: «РАБ» — и потом еще, мелко-мелко «Коммунистической партии Советского Союза». Вот так — без комментариев.
Последние двадцать лет Раб носил на голове специальную повязку, за что и стал живой легендой. Раб был злым, но в разговоре с Варшавой чуть потеплел:
— Чую, не только для тебя слова мои… Но передай, что…
И рассказал про Матросова из Балашихи. При этом добавил:
— Я многое видал, но этот… Шатун он подстреляный, и резону ему сдаваться, сам понимаешь, никакого… И второй — мутный совсем, но по-другому. От обоих смертью несет, но от первого горячей кровушкой, а от второго — тухлятиной… Так что — гляди! И другим передай…
На прощание Токарев не удержался и все-таки спросил вора:
— Варшава, а все-таки почему люди с тобой такой информацией делятся? Вор усмехнулся:
— Как-то раз начальник отряда в колонии-поселении отпускает меня в город, одного, а я ему говорю: отпусти, мол, остальных. А он мне: «Варшава, знаешь, чем ты от них отличаешься? Я тебя знаю, а их — нет. Хотя, возможно, они и лучше тебя». И отпустил только меня. Понял?
— Знаю, мать писала, — улыбнулся Василий Павлович, но вор переспросил уже серьезно.
— Понял?
— Понял, — также всерьез ответил ему Токарев и пошел к Артему, стоявшему на набережной неподалеку и героически боровшемуся со сном.
Токарев приобнял сына и услышал коронно-прощальное от Варшавы напоследок:
— Токаре-ев! А я в рай попаду?
Начальник розыска устало рассмеялся:
— Мы с тобой в одно место попадем, правда, куда — еще точно неизвестно…
Отец с сыном побрели домой, держась друг за друга, словно боялись оступиться. Глядя на вымотанного в дым Артема, Василий Павлович почувствовал вдруг спазм в горле, однако откашлялся и сказал почти весело:
— Надо тебе, сынуля, сегодня отоспаться. А то скоро события могут начаться — будет не до сна, а ты уже никакой. А я чувствую — атмосфера разреженная, как перед грозой, и все наэлектризованные. Значит, скоро жахнет. Зато потом дышать легче будет. Надо только саму грозу пережить, а для этого силы нужны и бодрость. Умотался, Сивка, в крутых-то горках?
— Ничего, — еле ворочая языком, ответил Артем. — Завтра Артур выходит, будет полегче.
— Как он?
— Уже нормально. А так — траванул-то себя прилично, колотило его по полной программе. Ну, а потом эти таблетки с уколами — его ж снотворным и успокаивающим прокалывали… — Артем вдруг забеспокоился, словно проснулся: — Только пап, я прошу тебя, ты его не ругай сильно. Он и так-то трясется, на работу идти боится. Не говорит, конечно, но я же вижу…
Василий Павлович пожал плечами с некоторой досадой:
— Да никто его есть поедом и не собирается… Но и поощрять — сам понимаешь, не за что… Дай-то бы бог, если он лишь надломился, а не сломался… Девка, что ли, такая уж сладкая была?
Артем, отвечая, все-таки дрогнул голосом:
— Да… Она была интересная… И живая… Была…
Токарев-старший искоса посмотрел на сына и больше ничего не спрашивал. В ту ночь Артем уснул раньше, чем улегся… А Василий Павлович еще долго не спал. Он курил и смотрел на своего взрослого спящего сына…
3-4 июня 1990 г.
Ленинград, В.О.
Выходя на работу после почти недельного отсутствия, Артур в полной мере ощутил на себе действие так называемого «синдрома тревоги». Ему казалось, что все как-то по-особенному на него смотрят, а если не смотрят на него — то, значит, специально отворачиваются и думают про него, причем, думают плохо. Между тем коллеги, наоборот, стремились делать вид, что ничего такого особенного не произошло, что все идет своим чередом, и не думали о Тульском плохо. Русский человек, он ведь странно устроен — ежели даже действительно в чем-то виноватый вдруг запьет по этому поводу зверски — его тут же все начинают жалеть, видимо, как искупившего вину чудовищным воздействием алкоголя на организм… Нет, Ткачевский, еще не поправившийся до конца, конечно, сказал Артуру пару слов для острастки — но действительно пару. А Тульскому нужно было, чтобы на него орали, топали ногами, долго разговаривали бы — тогда бы он понял, что — прощают, предварительно поругав. А тут — ежели не ругают, так, значит, и прощать не хотят, в категорию пропащих занесли… Одна надежда оставалась на Токарева-старшего — Артур ждал, что начальник ОУРа вызовет его к себе — ну и там вздрючит, естественно. Потому что если не захочет вызывать — значит дела совсем плохи, значит, и видеть не хочет, и разговаривать не желает…
Во второй половине дня «синдром тревоги» Тульского превратился уже в синдромище, но тут Токарев все же передал через Ткачевского, чтобы Артур явился. Тульский пулей долетел до кабинета начальника и робко-робко постучал в дверь.