Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старый Вуди широко улыбнулся, пододвинул к себе деревянный ящик и похлопал по нему. Анна села.
Меня сесть не пригласили, поэтому я порыскал взглядом вокруг, нашел себе подходящий ящик и тоже уселся в круг. Никто не спешил нарушить молчание. Так продолжалось минуты три или даже больше. Старый Вуди невозмутимо набивал трубку и проверял, хорошо ли она тянет. Вполне удовлетворенный результатом, он встал, подошел к огню и раскурил ее. Прежде чем сесть, он положил руку на голову Анне и сказал что-то, чего я не смог разобрать. Оба рассмеялись. Старый Вуди глубоко и блаженно затянулся.
— Ты любишь поэзию? — спросил он.
Анна кивнула. Большим пальцем Вуди умял в трубку тлеющий табак.
— А ты знаешь, — спросил он, выпуская в сторону клуб дыма, — что такое поэзия?
— Да, — отвечала ему Анна, — это что-то вроде шитья.
— Понимаю, — важно кивнул Вуди. — Что ты имеешь в виду, говоря о шитье?
Анна немного покачала слова на языке, прежде чем произнести.
— Ну, это делать что-то из разных кусочков, чтобы оно было другое, чем все кусочки.
— Угу — сказал Старый Вуди, — я думаю, это очень хорошее определение поэзии.
— Мистер, — сказала Анна, — можно мне задать вам вопрос?
— Конечно, — кивнул Вуди.
— А почему вы не живете в доме?
Старый Вуди посмотрел на свою трубку и запустил пальцы в бороду.
— Не думаю, что на этот вопрос есть настоящий ответ, по крайней мере, не в такой формулировке. Попробуй задать его по-другому.
Анна чуть-чуть подумала и спросила:
— Мистер, почему вам нравится жить в темноте?
— Жить в темноте? — улыбнулся Вуди. — На это я могу ответить очень легко, но вот сможешь ли ты понять мой ответ?
— Если это ответ, то смогу, — сказала Анна.
— О да, разумеется. Если это ответ, то ты сможешь. Если только это будет ответ.
Он помолчал, а потом спросил:
— А тебе нравится темнота?
Анна кивнула:
— Она здорово растягивает тебя. И делает коробочки большими.
Старый Вуди усмехнулся.
— О да, о да, — сказал он. — Причина моей любви к темноте в том, что в ней тебе приходится определять себя самому. А днем тебя определяют другие люди. Тебе это понятно?
Анна улыбнулась. Старый Вуди протянул узловатую морщинистую руку и нежно закрыл ей глаза. Потом он взял ее за обе руки и будто прислушался к чему-то, мягко ворочавшемуся глубоко внутри него. Днем этот уголок Лондона выглядел как форменные трущобы; сейчас, при свете солнца, здесь струилось чистое волшебство.
Твердый и сильный голос Старого Вуди обращался к богу, к Анне, ко всему роду человеческому:
Нет, не глазами я люблю тебя —
Глазам заметны все твои изъяны.
Отвергнутое зреньем полюбя.
Тобою сердце бредит непрестанно.[50]
Его темно-ореховый смешок нарушил вязь заклинания.
— Слыхала это когда-нибудь? Это один из сонетов Шекспира, — его руки раскрылись, чтобы обнять полмира. — Они велят тебе развивать мозги и все твои пять чувств. Но это лишь полдела, так можно стать лишь наполовину человеком. Другая половина состоит в том, чтобы работать с сердцем и умом.
Он пригвоздил слова к ладони концом трубки.
— Есть ум в обычном понимании этого слова, есть воображение, есть фантазия, есть суждение и есть память.
Его лик был обращен к небу, дух танцевал среди звезд и грелся в их серебряном огне, пока тело оставалось с нами, освещенное отблеском углей, пылавших в старой ржавой бочке.
— Никогда никому не давай лишить себя права на цельность. День — для мозгов и чувств, ночь — для сердца и ума. И никогда, никогда не бойся. Мозги могут в один прекрасный день предать тебя, но сердце — нет.
Он вернулся, подобно комете, оставляя за собой в ночном небе пылающий след любви.
Старый Вуди встал и обвел взглядом лица вокруг костра. Его глаза остановились на Анне.
— Я тебя знаю, юная леди. Я хорошо тебя знаю.
Он поплотнее запахнул пальто на старых плечах и покинул круг света, но вдруг остановился и подарил Анне еще одну улыбку. Протянув к ней руку, он изрек:
Предметам, замыслам, делам — всему,
что Миром называют.
Она названия дает, в идеи, в судьбы облекает.
И так, свободу обретая, не повинуясь никому.
Они украдкой проникают сквозь чувства
к спящему уму.[51]
Потом он исчез. Нет, не исчез, ибо какая-то там часть, быть может, большая, осталась с нами, и остается по сей день. Прошло минут десять, а мы все стояли и смотрели в огонь. У нас не было вопросов, ибо на них не существовало ответов. Уходя, мы даже не попрощались с «детьми ночи»; я лишь успел подумать: интересно, оставили ли мы им хоть что-то после себя?
Мы медленно шли по улицам Лондона; каждый был погружен в свои мысли. Одна из муниципальных поливальных машин медленно пыхтела нам навстречу, убирая дневной мусор. Она брызгала водой на тротуар и мостовую; тяжелые цилиндрические щетки чистили улицы Лондона, готовя их к возвращению «детей дня». Когда шипящая струя приблизилась к нам, мы исполнили небольшое pas de deux[52]направо, а потом, когда она миновала нас, снова налево.
Анна включила свой фирменный смех, сравнимым по благозвучности с автомобильным клаксоном, и закружилась от радости. Когда машина проехала мимо, она воскликнула:
— Эльфы! Они как эльфы!
— Ага, что-то вроде того, — усмехнулся я.
— Это как то, что ты мне читал — про Пака.
Радость ночи накатила и на меня. Я с гиканьем помчался вперед, вспрыгнул на тумбу ближайшего фонарного столба и громко продекламировал во тьму:
Послан я вперед с метлою
Сор за двери весь смести.[53]
Титания вилась вокруг меня в эльфийской пляске. Вдалеке возник полисмен. Уставив в его сторону палец, я радостно провыл:
— А, фея! Здравствуй! А куда твой путь?[54]
Его «Да что вы о себе возомнили?» потонуло в потустороннем хохоте. Я соскочил с тумбы, схватил Анну за руку, и мы ринулись вслед удалявшейся поливальной машине. Прорвавшись сквозь завесу брызг, мы остановились, едва переводя дыхание от бега и смеха.