Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арсё и Журавушка обрадовались приходу Силова. Затащили его в пристройку, где жил Арсё, сгоношили стол, поставили туес медовухи, выпили, и потек неспешный разговор.
– Что Петроград? Каменная тайга. Заблудиться запросто можно. Народ там живет разный. И в этой разности всё переплелось: одни за царя, другие против, десятки партий. Ежли всех слушать, то можно и голову потерять, потому как каждый говорит от имени народа. А народ-то кто? Это мы, вы, рабочие. Вот кто народ. И каждый норовит на его хребте выскочить в верха, покататься, а потом отринуть за ненадобностью. Большевики – те с народом. У них всё просто, без завихрений: бело, значит, бело, а не чёрно. Другие же крутят, вертят, и пока скажут суть, такое наговорят, голова кру́гом. Не попади я в Питер, то, может, до се был бы помощником царю и его двору.
– А мы давно супротивники царя, – с порога заговорил услышавший последнюю фразу только что вошедший Сонин. – Но слиняли. Пошли за царя. Ну, здрав ли ты, Федор Андреевич? Добре. Наливайте и мне. Меня не бойся, я снова пошел супротив царя и войны. Наши хотели меня смерти предать, вернее, командир Бережнов хотел. Народ с ним не согласился. За что? Назвал я себя «большевиком Христовым».
– Таких не бывает, Алексей Степаныч. Есть просто большевики – социал-демократы. Христа они не признают.
– Пусть не признают, суть не в том. Но они супротив войны, царя и его плотогонов. Я их признаю, пусть и они меня признают. Будет бунт, я в то верю. Ну убрали мы царя, народ почал править миром. Так? Но ить народ – это стадо, а тому стаду нужен пастух, наставник, значит. Добрый наставник, ладный пастух. Есть ли у вас такой?
– Есть, Алексей Степаныч. Хороший пастух. Сам я его не видел, но кое-что читал. Ладно и складно пишет.
– Все пишут ладно и складно, говорят еще складнее, но спать приходится на жестковатой постели. Мягко стелют, а… – развел руками Сонин. – Хочу спросить больше. Вот, к примеру, убрали мы царя – он пустоголов, – а что же дальше? Куда будем девать рачкиных, мартюшевых, бережновых? А? Этих кровососов народных? Понятно, что вы хотите убрать кровососов покрупнее, а что же делать с этой мелочью?
– Вот этого сказать не могу. Как-то не задумывался.
– Ну, тогда ты ненастоящий большевик, как и Шишканов. Тот начал плести, что, мол, с такими людьми надо говорить, воспитывать, то да сё. Дураки. Эта-то мелочевка и не даст вам ходу. Они ить тоже стрелять умеют. А их в тайге нашей много. Так что же делать с мелочевкой-то?
– Не знаю.
– Ну ин ладно, потом узнаешь, что они и почем. Пошел я. Думал, ты настоящий, а ты еще так себе. Хочешь быть настоящим, то зри в корень. Вот мне бы поговорить с вашим Лениным, тот, говорят, настоящий. Денег бы не пожалел, поехал бы в Питер, чтобы душевно поговорить, правду настоящую узнать. Эх ты, охламон, под Лениным ходишь, а дела не знаешь! Ленин отсюда далеко, ежли что начнется, то кто нас поведёт? Ты? Так ты дело-то по-настоящему не знаешь. Наломаешь дров. Зряшно сгубишь народ. Понимаешь аль нет?
– Понимаю, – пристально посмотрел на Сонина Силов.
– Все вы ненастоящие! Негде мне повидать настоящего, чтобы все познать, душу свою наизнанку вывернуть. Где? Тебя спрашиваю, Силов! Знай, где они, то поехал бы в Питер, поговорил бы, все смерил, уж потом бы сук рубил. А то здесь ничего толком не знаешь, блуждаешь, как говорится, в трёх соснах. Так можно и умом трёкнуться. А ты черт-те что: назвался большевиком, а ни в зуб ногой.
В сердцах хлопнул дверью, ушёл. Ушёл со своей болью, со своим душевным стоном.
Федор тоже недолго бражничал. Начал спешно собираться, чтобы бежать домой. Побратимы пытались его удержать, мол, завтра выходим в тайгу, подбросим на конях до «кислой воды»[44]. Не удержали. Ушел. Ушел, чтобы через день-другой уехать в Петроград. Узнавать, учиться, чтобы стать хоть чуть, да настоящим большевиком.
2
В эту душевную росстань, в эту предзимнюю слякоть и распутье вернулся в Божье Поле с фронта Федор Козин. Этот отвоевался: хром, рука подвешена на грязном бинте, похудел, посерел, ко всему кашляет, будто болен чахоткой, смалит табачище. Раньше не курил. Постарел, будто ему не за двадцать, а за сорок.
Сбежались сельчане на подворье Козиных, которое запустилось и захирело без хозяина. Ждут, когда начнет рассказывать о войне фронтовик. А он молчит, будто оглушённый. Посматривает на людей, а в глазах слезы, крупные мужицкие слезы. Ждут и того, что, может быть, Козин видел кого из своих? Кое-кто продолжал думать, что фронт – это вроде деревенская улица, где можно каждый час встретить друга или недруга.
Козин молча начертил на грязи линию воображаемого фронта.
– Каждый вершок этой линии – тысяча вёрст. Можно ли запросто встретить там своего человека? А?
Замолчали. Раздумывают.
– И на этом вершке каждый час гибнет тысяча человек, собрать ту кровь – не вместится в речку нашу.
– Тогда расскажи о войне! – подался вперед староста Ломакин.
Ведь Козин – первый фронтовик за эти два года. Кто, как не он, должен знать правду?
– Война – это обычная работа, только чуть труднее, чем у пахаря. Кровей много, смерть всегда стоит за спиной. На всякой работе есть роздых, а там его нет.
– Где тебя так исковеркало-то? – пытал за всех Ломакин.
– На Австро-Венгерском фронте шли в наступление, кое назвали позже Брусиловским прорывом. Потешились ладно, почитай, четыреста тыщ взяли в плен. А