Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мансурову стало очень неуютно. Когда долго занимаешься чем-то не совсем законным и тебя при этом никто не трогает, к такому положению вещей быстро привыкаешь и начинаешь думать, что так и должно быть. Невидимкой начинаешь себе казаться, волшебником, который все может. Начинаешь поглядывать на окружающих сверху вниз, отпускать снисходительные замечания, сорить деньгами и даже хвастаться — я, мол, умный и поэтому богатый, а вы все нищие, потому что дураки. А если не нищие, значит, воры. Но все равно дураки... И поначалу это даже сходит с рук, некоторое время на тебя просто не обращают внимания, и ты начинаешь из кожи вон лезть, чтобы тебя наконец заметили. Умом понимаешь, что высовываться нельзя, но все равно высовываешься, потому что тщеславие — жуткая вещь. А потом настает день, когда ты начинаешь пожинать плоды своих усилий: тебя наконец замечают, и все неприятности, которые скопились за годы твоего незаметного существования, разом обрушиваются на твою глупую голову — ту самую, которую ты полагал самой умной на свете.
“Мне повезло, — понял Мансуров. — Господи, как мне повезло! Если бы этот чемпион ездил на машине другой марки или хотя бы другого цвета, рано или поздно я бы обязательно попал в руки к этим ребятам. Сидел бы тогда в каком-нибудь застенке с включенным утюгом на брюхе и подробно излагал суть своего великого открытия двухметровым гориллам с цыплячьими мозгами. Но чемпион просто дал мне отсрочку, потому что эти парни так просто от меня не отстанут. Да еще тот тип, который сейчас отдыхает в Склифе... Рано или поздно он придет в себя, и тогда его переведут в уютную камеру и начнут выбивать показания. Ого! Они из него ТАКОЕ выбьют, что у них глаза на лоб полезут. Хорошо, если они ему не поверят. А если поверят, мигом передадут это дело ФСБ, потому что тут, ребята, пахнет уже не хищением, пусть себе и в особо крупных размерах, а деяниями, ставящими под угрозу национальную безопасность. Вот влип! А с другой стороны, в большой игре и проигрыши большие. В конце концов, те ученые, которые погибли от лейкемии на заре ядерной физики, влипли похлестче меня. И памятников им никто не собирается ставить — так же, как и мне. Так что с этой стороны жаловаться мне не на что, да и бандиты — это все-таки не лейкемия. Лейкемию обмануть нельзя, а бандитов можно. И милицию можно обмануть, и ФСБ...”
Стало немного легче. Мансуров с отвращением оттолкнул тарелку с недоеденными пельменями, закурил и стал составлять план предстоящих действий — сам, без компьютера. Между делом он с некоторой опаской прислушивался к своим ощущениям, но знакомые признаки надвигающегося приступа не возвращались — надо полагать, принесенные соседом таблетки и впрямь были хороши.
“Первым делом нужно поменять машину, — решил он. — Взять подержанную „шестерку“ или даже иномарку лет десяти — двенадцати, на них теперь тоже никто не обращает внимания, стоят они совсем дешево, а бегают лучше моей „десятки“. Это раз. Дальше — этот тип, который загорает в институте Склифосовского. Бессознательное состояние — это хорошо. Это означает, что пара-тройка дней у меня есть. За это время сосед успеет притащить мне из своей психушки что-нибудь этакое, от бессонницы... Морфинчику какого-нибудь, что ли. Ему ведь все равно, что продавать и кому, лишь бы деньги платили. У палаты этого горемыки — там, в Склифе, — наверняка милицейский пост. Что ж, придется придумать, как его обойти... Что ты говоришь, мама? Я планирую убийство? Да, представь себе! Именно этим я и занимаюсь: планирую убийство. Потому что вопрос сейчас стоит ребром: или он, или я. Или этот бандит, отморозок, тупое кровожадное животное, или твой сын, совершивший великое математическое открытие, которое может умереть вместе с ним... И не надо этих сказок про гуманизм и десять заповедей!”
Он закрыл глаза и попытался представить, как это будет выглядеть, — не спланировать, не продумать детали, а именно представить, нарисовать красочную картинку и посмотреть, как отреагирует на эту картинку его совесть. Ну, пусть не совесть, а хотя бы желудок — не вывернет ли его наизнанку, не запросятся ли наружу только что съеденные пельмени?
Пельмени вели себя спокойно, да и совесть, в общем-то, тоже, хотя картинка получилась хоть куда — пожалуй, даже страшнее, чем могла бы получиться на самом деле. Собственно, ничего другого Мансуров и не ожидал: к людям он был равнодушен всегда, а в последнее время это равнодушие стало переходить в стойкую неприязнь. Люди все время мешали ему заниматься делом: топали над головой, орали дурными голосами во дворе, мельтешили перед глазами, лезли с какими-то дурацкими вопросами, все время чего-то требовали — сто пятьдесят рублей на банкет, квартальный отчет на стол... руки на руль, документы сюда.
Через несколько минут он без проблем вошел в базу данных института Склифосовского. Здесь все было до предела стандартизовано и упрощено — так, чтобы даже самая глупая из медсестер, какая-нибудь пожилая клистирная трубка, знающая о компьютере только то, что у него есть экран и какие-то кнопки, могла без труда разобраться, что к чему. Фамилии интересующего его больного Мансуров не знал; впрочем, можно было предположить, что в Склифе ее тоже не знали, поскольку больной туда поступил в бессознательном состоянии.
Так оно и оказалось. Просмотрев списки больных, поступивших в институт накануне, Мансуров обнаружил неизвестного с черепно-мозговой травмой и трещиной в основании черепа. Здесь было все: номер палаты, диагноз, назначения врача, дозировки и даже время проведения процедур — перевязок и уколов. Здесь был даже рентгеновский снимок, но Мансурова он не заинтересовал.
Он вышел из сети, выключил компьютер и закурил новую сигарету. Нужно было идти к соседу — поставщику лекарственных препаратов. Идти не хотелось, а не идти нельзя: принимая во внимание наличие за дверью палаты вооруженной охраны и субтильное телосложение Мансурова, ему вряд ли стоило полагаться на холодное оружие и тем более на голые руки. Надо идти. Надо!
Мансуров терпеть не мог это словечко — “надо”. Нехотя вставая из-за стола, он подумал, что его болтливость продолжает приносить горькие плоды: всевозможные, разнообразные, но при этом одинаково неприятные “надо” возникали теперь чуть ли не каждую минуту. И ведь это было только начало!
Он шагнул в сторону прихожей, и в это мгновение в дверь позвонили. У Мансурова упало сердце. Он хотел притвориться, что его нет дома, но потом вспомнил об оставленной прямо у подъезда машине и понял, что открыть придется. Надо!
Судорожно сглотнув, Мансуров решительно прошел в прихожую и повернул барашек замка.
* * *
Лев Андреевич Арнаутский долго не мог успокоиться после беседы с сотрудником ФСБ, который, кстати, так ему и не представился. Причин для беспокойства в связи с этой беседой у профессора Арнаутского было несколько.
Во-первых, его беспокоил сам факт появления на горизонте сотрудника ФСБ. Профессор почему-то надеялся, что связь его с КГБ давно и прочно забыта и что документы, в которых эта предосудительная связь была отражена, как-нибудь тихо прекратили свое существование — сгорели, размокли, потерялись, испарились или были уничтожены во время памятной осады Лубянки митингующими демократами. Ему так хотелось, чтобы компрометирующие его бумажки исчезли, что он в это почти поверил, и звонок с Лубянки его, естественно, обрадовать не мог. Ему сразу представилось, что за первой научной “консультацией” последует вторая, за второй — третья, а там, глядишь, ему опять предложат что-нибудь подписать, и все начнется сначала. Он знал, как умеют уговаривать люди с Лубянки, и знал, что отказаться от сотрудничества у него, как и в первый раз, просто не хватит мужества.