Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж выходит? Ты не от себя на человека орешь, а от имени Государства! По-моему, так не годится.
Подвернулся случай, и я высказал капитану, что по этому поводу думаю, а он усмехнулся, он всегда усмехается, и сказал:
— Теоретик! Права не могут быть шире ответственности, а ответственность шире прав. Соображаешь? Отвечаю за все и за всех я один, а что — могу? Что? Вот если бы мог разгильдяя и обормота согнать с борта в первом же порту, тогда бы и кричать ни на кого не требовалось… А так попробуй — воздействуй на дурака, когда ему и море и служба до лампочки… Он ведь для чего плавать пошел? За гроши…
— Что же, все за гроши плавают? — усомнился я.
— Почему? Конечно, не все. Так я, между прочим, на всех подряд и не ору. Только на отдельных и только в исключительных случаях. Когда терпение лопается. Или я, по-твоему, что — железный? У меня тоже нервы.
Вот и разберись, кто прав, а кто виноват. Да-а, лю-ди-то не в две краски — белую и черную — смотрятся, люди — с оттенками. И сразу не скажешь даже, в ком светлая, а в ком темная красочка преобладает. Пожалуй, лучше не спешить с этим.
К капитану я отношусь без особой симпатии. То он говорит вполне понятные вещи, например:
— Быть богатым и каждый день сытым, что греха таить, — приятно… но скучно. — А то вдруг разведет такую философию, что и не сообразить — шутит он или всерьез: — К жизни, — говорит, — надо относиться просто: сел за стол — играй. И пусть заранее известно — выигрыша не будет, все равно соображай, передергивай и старайся продержаться подольше… Вот так! А банкомет — судьба…
Попробуй разберись.
Впрочем, не моя это забота — разбираться. Хватит, я уже с Фурманом наразбирался. Теперь мое дело — сохранять "чемоданы" и регистрировать поведение блоков. Пока что, надо заметить, все хозяйство ведет себя вполне прилично. И трудность одна — почти все проявляют большее или меньшее любопытство к моему багажу. А что сказать? Как объяснить? У меня просто не хватит таланта растолковать, а у них — подготовки, чтобы разобраться в технической сложности нашей аппаратуры.
И громких слов произносить не хочется, а как обойтись, когда наши установки действительно предназначены для будущего, и область их применения — Вселенная.
А ребята спрашивают:
— Ну, положим, судовая рация откажет, сможешь ты своими средствами помочь?
Или:
— А пеленговаться твоей техникой можно?
И приходится отвечать: нет.
Ну, чем я виноват? Правда, ведь не для того мои блоки предназначены. А у людей делаются разочарованные и насмешливые лица: дескать, чего этот дурак тут болтается, если его коробки ни на что не пригодны?
Ладно, об этом толковать — только расстраиваться…
А сегодня первой помощник спросил, какое отношение я имею к тому Габову.
— К какому тому? — вроде не поняв, поинтересовался я.
— К летчику-испытателю… — И пошел чесать выдержками из биографии отца.
Сначала я хотел ответить, как часто отвечаю:
— Мы даже не однофамильцы, — но передумал и сказал: — В некотором смысле родственник.
И он впиявился:
— Давай проведи беседу с личным составом, расскажи что-нибудь о воспитании мужества на конкретных примерах.
Понятное дело, я начал отказываться. Интересно, что бы я стал рассказывать о мужестве летчика-испытателя Габова? Что я знаю и какое имею право толковать об этом?
Вообще, как ни странно, но о родном отце я помню самое несущественное.
Было мне лет двенадцать, пришел он вечером домой, долго копался в ящике с инструментом, а потом вдруг спросил:
— Мужик, денька на три со мной на Волгу слетать не хочешь?
— Когда? — почему-то поинтересовался я, хотя был готов тут же нестись на аэродром.
У отца сделались хитро-насмешливые глаза, и он очень серьезно сказал:
— Если тебе дела позволяют, скажем, завтра утречком мы б вылетели, а в воскресенье вернулись.
Странно, я ведь понимал, что отец подсмеивается надо мной, но все-таки не сказал сразу — хочу, а спросил еще:
— Куда надо лететь?
— Если не возражаешь, в район Горького.
Возражать я не стал.
Мы летели на стареньком Ли-2. Отец пилотировал с правого сиденья, а я, лопаясь от гордости и воображая черт знает что, сидел в кресле командира корабля. Сам по себе полет не очень нравился — машину довольно сильно болтало, и меня мутило, кроме того, в кабине было жарко, противно воняло бензином, но все-таки я чувствовал себя жутко важным, и это было приятно.
Почему наш Ли-2 должен был находиться на аэродроме целых три дня, я точно не знаю, кажется, на машине что-то устанавливали или заменяли, во всяком случае, отцу, штурману и мне делать там было нечего, и мы поехали в Василево, на родину Чкалова. Сначала рыбачили и ночевали у костра, а потом отец повел меня в дом-музей Валерия Павловича.
И самолет АНТ-25 — здоровущий такой, с длинными красными крыльями, и вся атмосфера чкаловского дома производили впечатление и запоминались, но все затмила копейка.
Среди множества экспонатов в стеклянном шкафу было выставлено обмундирование Чкалова, в котором Валерий Павлович летал через Северный полюс в Америку; там же, на красном бархате, лежали наручные часы, перочинный ножик, кажется, еще — кошелек и отдельно копейка, обыкновенная потускневшая копейка.
Экскурсовод, некрасивая худая женщина, бойко рассказывала:
— Когда Валерий Павлович перелетел через полюс и очутился в Америке, он случайно обнаружил эту завалявшуюся в кармане копейку. Каким-то образом про копейку узнали репортеры и написали в газетах: вот-де, самая необыкновенная монетка на земле, монетка, побывавшая на полюсе! И сразу посыпались предложения от коллекционеров редкостей — двадцать долларов, пятьдесят, сто предлагали они за эту уникальную копейку.
— Не продается! — сказал Чкалов и привез монетку домой, в Россию. Вот так и попала эта единственная в своем роде денежка в наш музей, пережив своего знаменитого обладателя, так превратилась она в бесценный экспонат…
Может быть, это покажется странным, но о Чкалове я знал не так уж много. Отец отзывался о нем сдержанно. Запомнилось, как он при мне сказал какому-то человеку, вероятно, газетному корреспонденту, долго выспрашивающему отца об авиации:
— А кому нужны ярлыки? Лично я не знаю, какой меркой определяют, кто великий летчик своего времени, а кто