Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весело, забавно, со смешными отступлениями и шутками (кстати и некстати!), вперемежку с лирическими признаниями описаны прелестная как роза девушка Фанни и ее дед – кучер почтовой кареты, необыкновенно похожий на крокодила. Де Квинси уверяет, что в жизни всегда неразлучимы уродливое и прекрасное, смешное и поэтическое:
«Если я вызываю из мрака образ Фанни, передо мной вырастает июньская роза, а стоит мне вспомнить розу, как передо мной сияет небесное личико Фанни. Подобно антифонам в церковном пении мелькают июньские розы и Фанни, и снова июньские розы и Фанни, а затем, словно хором – розы и Фанни, Фанни и розы, бесконечные как цветы рая»[202]. И тут же появляется почтенный крокодил в золотом пурпуре кучерской ливреи.
Шутливо обыгранная реальность трансформируется еще более в описании достопамятного путешествия в почтовой карете, везущей весть о победе при Ватерлоо: упоение победы, гордость, восторг, национальное торжество сочетаются у Де Квинси с сочувствием тем, кто победы не дождался. Неразрывная связь радости и горести передана в образе встреченной им в пути матери офицера, павшего в бою, как уже знал из газет рассказчик, но не знала она; взволнованная победой, она поцеловала вестника поцелуем, предназначенным для мертвого сына. В изображении Де Квинси «торжество победителей» омрачается во второй части «Видением внезапной смерти»: изнемогший от усталости и бессонницы кучер, после всех ликований в пути, засыпает и только чудом не приводит к катастрофе и гибели блаженную от любви целующуюся пару.
Триптих завершается словесной изощренностью «Фуги сновидений», вбирающей в себя все развитые ранее мотивы, их великолепие и трагизм. Де Квинси описывает увитую лаврами колесницу, которая во сне мчит его в далекое заморское царство сообщить всем «великую как века весть о победе». Однако царство это оказывается царством мертвых; вокруг величественного собора теснятся могилы, склепы, гробы – и бешено скачущие кони его колесницы едва не убивают прелестную девочку в хрупкой как скорлупа повозке. В минуту, казалось бы, неизбежной гибели ее спасает ангел, ниспосланный самим Богом. Гимном во славу Вседержителя неба и земли, Бога победоносной любви, жалости, доброты, который один может заставить людей забыть о кровавой войне, о ненависти и ожесточении, очерк завершается, подобно ликующему финалу великой симфонии.
Последним произведением «взволнованной прозы» Де Квинси стали «Автобиографические очерки» (1853). Автор, по скромности, отнес их к разряду развлекательной литературы, но критики с ним не согласились и справедливо рассматривают повесть как замечательный образец романтической трактовки детства с его инстинктивной мудростью, близостью к природе и поэзии. Эта книга представляет собой прозаическую параллель к стихам Вордсворта о детях. Как и старший поэт, Де Квинси занят лишь теми событиями, которые оказали решающее воздействие на воспитание ребячьей души.
Первой наставницей мальчика, мы уже знаем, была смерть, лишившая его отца и двух сестер. Внимание Де Квинси сосредоточено не столько на реальных проявлениях горя, сколько на трансформации, которой воображение подвергает это горе. За осознанием его неизбежности следует «Введение в мир борьбы», в который втягивает его старший брат. Замечательно, что война с фабричными мальчишками была для маленького Де Квинси менее мучительна, чем борьба, которую ему, властителю воображаемого государства Гомбрун, приходилось вести, защищая честь своих несуществующих подданных от нападок брата, владельца также воображаемого, но более могущественного государства Тигросильвания, «Незримые узы» связали мальчика со «страданиями и унижениями» его народа, и «узы эти были тем сильнее, чем они были воздушнее»[203].
По мысли Де Квинси, в ребенке и его придуманных, но от того не менее острых печалях уже заключен взрослый человек, вся жизнь которого проходит в безнадежной борьбе. Здесь Де Квинси следует Вордсворту, но мягкий и теплый юмор, пронизывающий его воспоминания, дает правильный масштаб детским горестям, показывая несоответствие фактов и их осознания и вместе с тем символический характер образов, рожденных в душе ребенка и предвещающих его взрослое восприятие.
Воспитание завершается тогда, когда маленький герой понимает, что несправедливость и угнетение не случайны и являют всеобщую универсальную систему. Согласно этой системе, большая часть человечества отрезана от счастья и достоинства и влачит дни во мраке нищеты и убожества, как истинные парии или рабы. Эта недетская идея овладевает мальчиком после общения с безобразными, слабоумными девочками, приговоренными ненавидящей их матерью к непосильно тяжкому физическому труду.
Страх, жалость, любопытство, обида за маленьких отверженных подготовили Де Квинси к восприятию слов Федра по поводу статуи Эзопа, раба и баснописца: «Несчастного раба и парию они вознесли на вечный пьедестал»[204]. Контраст между позором бесправия и «звездной высотой раба», когда статуе его, статуе «освобожденного человека», отдали честь все армии мира, для Де Квинси разрешается в нравственном вознесении Эзопа над простыми смертными – что и выражено в образе поднявшейся над толпой статуи.
Этот образ передает самые основы мировоззрения писателя – его веру в то, что неизбежные и, в сущности, неизлечимые страдания человечества в какой-то степени преодолеваются только благородством и душевной стойкостью, социальное зло побеждается ценой нравственного очищения. Характерно, что эта важнейшая идея явилась ему в детстве, – разумеется, не как логическое заключение, а как внезапное видение «неизмеримости морально возвышенного». Чувство ребенка уловило то, что впоследствии стало частью доктрины. Все этапы душевного созревания Де Квинси выступают лишь как этапы деятельности воображения в его попытках познать мир. Познание это, говорит он, передается нам через «тайные иероглифы», через «особый язык или шифр, и где-то есть ключи к их пониманию, и есть у них собственная грамматика и синтаксис, и самые ничтожные явления вселенной суть тайные зеркала величайших»[205].
Детская острота впечатлений, детская непосредственность и интуиция, детская иррациональная логика, отвергающая логику здравого смысла, ту, «что стягивает душу веревками и шнурами», не меньше чем опиумные сны и видения, помогают прочитать тайные символы и иероглифы действительности. Как мы видели, в трансформации реальности под влиянием опиума Де Квинси видит разгадку того мира чудес, который холодный рационализм понять не позволяет. Странное на первый взгляд сближение восприятия ребенка и опиомана построено на романтической концепции воображения. Для Де Квинси, как и для старших романтиков, это, мы уже знаем, способность осмыслить богатство явлений внешнего мира в процессе своеобразного синтеза полусознательных, спонтанных импульсов и высших функций разума; добываемые в этом процессе символические образы заключают в себе хоть и зашифрованную, но подлинную истину. Прослеживая как бы разбегающиеся во все стороны проявления того или другого предмета, воображение затем втягивает их в единую орбиту и придает великому многообразию эмпирической действительности необходимое для художественного эффекта единство. Описанная у Де Квинси переработка реального опыта в видения опиомана показывает, в сущности, пути его образной трансформации в мастерской воображения.