Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вадим помнил, как ночью читал рассказ Демидова «Без бирки». О заключенном в колымских лагерях – как он поставил себе единственную цель в своей бесповоротно погубленной жизни. Цель эта была такая – избежать непременного гулаговского ритуала, совершаемого над умершим или застреленным. А именно – прикрепления к большому пальцу левой ноги покойника бирки с его «установочными данными»… Не хотел этот человек, чтоб ему прикрепили такую бирку, и все. В результате, после многих неудачных попыток, ему удается достигнуть своей цели. Он бросается, избежав пуль конвоиров, в эпицентр взрывов в сопках – погибает на глазах у всех.
В этом же рассказе Вадим впервые читал мучительные страницы, как везут из одного лагеря в другой, еще более тяжелый, на строительство очередного золотого прииска тех, кто никак не должен был в нормальной стране изнемогать и умирать от тяжелейшего физического труда. Даже сами зэки жалеют их. «Особенно жалели врачей. Вон поехал хирург-чудотворец, в прошлом доцент из университетской клиники, спасший своим ножом великое множество людей, вон низко опустил голову доктор, без всякого рентгена видевший, что у больного внутри…»
В последние дни Рыболовлев готовился к урокам о Великой Отечественной войне. И сейчас был занят началом войны – первым ее днем.
И вот что интересно – ну пора бы ведь, кажется, ему, учителю с таким стажем, отнестись к этому дню спокойно, с хладнокровием историка. Но не получалось, и все. Каждый раз вновь мучила его мысль о том, сколько же его сограждан погибло сразу, в этот первый день, на рассвете… Молодых, полных сил, еще только собиравшихся жить – бойцов и командиров на нашей длинной западной границе. Укреплена она была главным образом одним – их жизнями. Они их отдали. Какое право имел полновластный правитель быть настолько не готовым к нападению?..
Почему? – снова, в который уже раз спрашивал себя учитель истории. И ведь давно уже знал – почему. Но сам собой наворачивался заново горестный вопрос. Почему так вышло, когда, кажется, в последние предвоенные годы в Советском Союзе только о грядущей войне и говорили, и писали книжки, и пели песни – как полетит самолет, застрочит пулемет, загрохочут тяжелые танки, и линкоры пойдут, и пехота пойдет, и помчатся лихие тачанки?.. Слова песни 1938 года «Если завтра война» знаменитого советского песенника Лебедева-Кумача были известны перед войной каждому.
Танк наш, Т-34, замечательная машина почему-то никогда не поминаемого в многочисленные прошедшие дни Победы Михаила Кошкина, загрохотал только к середине зимы. Пехота пошла – и полегла на полях России. Легла под гусеницы господствовавших в первые месяцы на этих полях немецких танков «Тигр»… Самолеты – сколько их не поднялось в воздух с аэродромов, разбомбленных в первую же ночь войны… Об этом больно было историку Рыболовлеву и вспоминать, и рассказывать детям. «И помчатся лихие тачанки» – об этом и говорить нечего. Ребенку ясно насчет коней и тачанок во Вторую мировую.
А 22 тысячи поляков, которых, поделив с Гитлером Польшу, Сталин вывез из нее и затем отдал приказ расстрелять в Катыни под Смоленском и в лагерях на Украине?.. Вадим Рыболовлев предлагал своим ученикам вдуматься в эту страшную цифру. Потому что он точно знал – если не вдумаются сейчас, в четырнадцать-пятнадцать лет, пока еще живо работает воображение, то, скорей всего, и не вдумаются уже никогда.
Большинство расстрелянных – безо всякой вины, даже без видимости суда – были польскими офицерами, рвавшимися воевать с Гитлером. И эти опытные боевые офицеры полегли с советской пулей в затылке. А вместо них пошли летом 1941-го «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой», воевать в свои восемнадцать лет не очень-то умевшие…
В полях за Вислой сонной
Лежат в земле сырой
Сережка с Малой Бронной
И Витька с Моховой…
Песню эту на стихи Евгения Винокурова Вадим Силантьевич не мог слушать спокойно.
Главное дело – когда, сговорившись с Гитлером, Сталин захватил Прибалтику, он ведь этим и в военном-то отношении – про этику уж не говорим – ровно ничего не выиграл! Война-то потому и началась сразу, в первые же минуты на нашей границе, что Сталин своей сделкой придвинул нас к Гитлеру вплотную! А то пришлось бы немецкой армии еще хоть несколько часов двигаться по буферной зоне Прибалтики. И успели бы приграничные части подняться ночью по боевой тревоге! Самолеты успели бы взлететь – а там еще бабушка надвое сказала, кто кого в воздушном бою… И у нас пилоты были нисколько не хуже прославленных немецких асов.
Только из-за Сталина – для историка Рыболовлева не было в этом сомнений – погибло в первую же ночь несчитанное количество бойцов из воинских частей, стоявших на границе. И потеряно было колоссальное количество техники. Потом руками двенадцатилетних детей производили ее за Уралом…
За долгие годы своего учительства никогда Вадим Силантьевич – или Силантьич, как между собой звали его ученики, и, пожалуй, мы для краткости будем иногда называть его так же, – не испытывал таких трудностей при подготовке этой темы. Потому что то, что творилось сейчас вокруг истории великой войны, к выяснению исторической истины – а именно ей по мере сил своих всю жизнь стремился он служить, – не имело никакого отношения.
Один убийственный пример. Уточненная в последнее время страшная цифра только военных потерь, то есть только людей в военной форме, не считая потерь среди мирного населения, – около 14 миллионов, – долгое время не имела надежды попасть в широкую печать. Почему, спросите? Да потому только, что эта упорно неоглашаемая цифра жестко свидетельствует: на каждого убитого немца приходится едва ли не два убитых бойца армии-победительницы. Это страшное свидетельство. Но особо – для тех, кто ценит полководческий гений генералиссимуса Сталина. Поскольку гениальность того, кто вел войну вот таким жутким способом, оказывается под очень-очень большим вопросительным знаком. У Рыболовлева погибли оба деда и три дяди. Он знал цену победы.
Силантьич набирал на своем ноутбуке фрагменты выступления по радио Черчилля – 22 июня 1941 года, в связи с германским нападением на СССР. Выступление это очень подбодрило бы в те дни советских людей. Но его от них скрыли.
«На протяжении последних двадцати пяти лет, – говорил Черчилль, – никто не был таким упорным противником коммунизма, как я. Я не откажусь ни от одного слова, которое я когда говорил о нем. Но все это бледнеет перед тем зрелищем, которое раскрывается перед нами теперь. Прошлое с его преступлениями, ошибками и трагедиями отступает в сторону. Я вижу русских солдат, стоящих на пороге своей родной земли, охраняющих поля, которые отцы их возделывали с незапамятных времен. …Я вижу десять тысяч деревень России, где средства к существованию с таким трудом выжимались из земли… Я вижу, как на все это надвигается в чудовищном натиске нацистская военная машина, с ее щеголеватыми прусскими офицерами, которые звенят шпорами и щелкают каблуками…»
И Силантьич подумал: «Ну точно, как “Семнадцать мгновений весны”! Создатели фильма этими шпорами и каблуками как раз некстати и купились…»
Учитель был уверен, что ползучий молодежный неофашизм в России начался с этого сериала. Эстетика победила этику! Сияющие голенища сапог, рука, взлетающая в фашистском приветствии, щеголеватые нацисты в исполнении всеми любимых обаятельных актеров… Этому и стали подражать подростки. Потому что столь же впечатляющего, но отвращающего облика фашистских зверств, Холокоста они нигде не увидели.