Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что произошло? Куда делся якорь молитвы? И бедные вспоминались с трудом – поблек даже сам факт существования на свете бедняков. Каникулы, конечно, полезны: все так считают, – но должны ли они начисто стирать из памяти настоящую жизнь, превращать реальность в хаос? Возможно, на время забыть о бедняках полезно: с тем большим рвением она к ним вернется, – но забыть о молитвах вряд ли, и уж совсем вредно не переживать из-за того, что забыла.
А Роуз не переживала: знала, что не переживает, – и больше того: знала, что не переживает из-за того, что не переживает. Здесь, в Италии, сразу утратило значение все, что годами наполняло жизнь и даже придавало существованию видимость счастья. О, если бы удалось научиться радоваться восхитительным новым пейзажам, если бы удалось уравновесить новым счастьем то, что утратило смысл. Но она не могла ни радоваться, ни чувствовать себя счастливой. Не работала, не молилась. Душа окончательно опустела.
Лотти испортила для нее этот день точно так же, как испортила предыдущий, тем, что пригласила мужа и предложила, чтобы Роуз последовала ее примеру и пригласила своего. Коварно напомнив накануне о Фредерике, сегодня Лотти безжалостно ее бросила, на целый день оставила наедине с мыслями. А мысли сосредоточились на нем, на Фредерике. Если в Хемпстеде он являлся только во сне, то здесь покинул сны, чтобы провести вместе с Роуз все остальное время. Утром, когда она боролась с навязчивыми сомнениями, прежде чем уйти по тропинке, Лотти напомнила о Фредерике, спросив, пригласила ли она его. И теперь Роуз никак не удавалось подумать о чем-нибудь другом.
Как его пригласить? Отчужденность продолжалась уже много лет: она даже не знает, с какими словами к нему обратиться, – да он и не приедет. Зачем? С какой стати? Фредерику с ней совсем не интересно, не о чем говорить. Между ними выросло две стены: ее религия и его работа. Веруя в непорочность, в обязанность трудиться на благо других, Роуз не могла принять работу мужа, не могла позволить себе жить за счет его неправедных гонораров. А Фредерик поначалу презирал религию, а потом и вообще отстранился, перестал думать о жене, оставил религию на ее усмотрение, как свершившийся факт. Теперь и религия, и она сама – в ярком свете Сан-Сальваторе Роуз внезапно увидела истину – навевали на него невыносимую скуку.
Естественно, что, впервые промелькнув в сознании, горькая правда обожгла душу, опечалила до такой степени, что на некоторое время затмила собой всю красоту итальянского апреля. Что делать? Роуз не могла перестать верить в добро и ненавидеть зло, а жить на доходы от биографий распутниц – пусть знаменитых и давно умерших – и есть самое настоящее зло. К тому же, даже если она принесет в жертву свое прошлое, свое воспитание и работу последних десяти лет, покажется ли ему менее скучной? Роуз точно знала, что, однажды вселив в кого-то скуку, исправить положение почти невозможно, если интерес к тебе утрачен, то это навсегда.
Глядя на море повлажневшими глазами, Роуз подумала, что надежнее сохранить верность религии: это лучше, чем ничего, – даже не заметив предосудительности такого вывода. И все же отчаянно хотелось обрести что-нибудь осязаемое, полюбить что-то живое; чтобы можно было прижать к груди, увидеть, приласкать, о чем можно позаботиться. Если бы только не умер ее бедный младенец… Дети не ведают скуки. Им требуется много времени, чтобы вырасти и лишь потом отдалиться от матери. А может, ее ребенок вообще никогда бы не отдалился: даже повзрослев, став большим бородатым мужчиной, сохранил бы любовь к ней хотя бы за то, что дала ему жизнь.
Устремив взор в морскую даль, Роуз испытывала страстное желание крепко прижать к сердцу что-то очень теплое и милое. Она так себе и говорила: «к сердцу», – потому что грудь как таковая отсутствовала; скромность фигуры соответствовала скромности характера. Но вот что странно: в Сан-Сальваторе что-то заставило ее почувствовать себя обладательницей груди, к которой хотелось прижать родное существо, защитить и успокоить, нежно погладить, пробормотать утешительные слова. Пусть бы сам Фредерик или ребенок Фредерика пришли в тяжелую минуту, когда им плохо, больно… тогда она им понадобится. В несчастье они позволили бы себя любить.
Увы, ребенка больше нет, он никогда не придет, а другого не будет. Но, может, однажды Фредерик, когда состарится и почувствует немощь…
Такие мысли и чувства посетили миссис Арбутнот в Сан-Сальваторе, когда она впервые осталась в одиночестве. И к чаю Роуз пришла в такой печали, какую не переживала уже много лет. Сан-Сальваторе разрушил старательно воздвигнутую иллюзию счастья, но ничего не дал взамен, лишь наполнил тоской, болью, ощущением потери и болезненной пустоты в груди. Это было хуже, чем ничего, поэтому она, несмотря на то что давно научилась при любых обстоятельствах сохранять душевное равновесие, дома никогда не раздражалась и ко всем относилась по-доброму, сейчас, за чаем, при всей своей печали не смогла стерпеть претензию миссис Фишер на роль хозяйки стола.
Казалось бы, такая мелочь не должна была как-то ее задевать, однако выводила из себя. Означало ли это, что характер миссис Арбутнот изменился? Что к ней не только вернулась давно подавленная тоска по Фредерику, но и появилась новая черта характера – стремление отстаивать свои права. После чая, когда и миссис Фишер, и леди Кэролайн опять удалились, миссис Арбутнот осознала, что никому не нужна, и впала в еще более глубокое отчаяние, сраженная несоответствием между великолепием пейзажей, теплой щедрой красотой, самодостаточностью природы и безысходной пустотой собственной души.
Лотти вернулась к обеду – вроде бы даже еще более рыжая и веснушчатая, чем обычно, излучающая солнце, которое накапливала весь день, но все такая же болтливая, бестактная, несдержанная, непоследовательная. Молчавшая за чаем леди Кэролайн оживилась, миссис Фишер стушевалась на общем фоне, и Роуз начала понемногу возвращаться к жизни. Воодушевление Лотти оказалось заразным: она вдохновенно описывала необыкновенный день, в котором незаинтересованный слушатель не нашел бы ничего, кроме долгой ходьбы по жаре и поедания сандвичей, – а потом вдруг в упор посмотрела на Роуз и спросила:
– Письмо отправила?
Роуз покраснела. Какая бестактность…
– Что за письмо? – с