Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неистово взмахнув руками, он выбежал из комнаты.
— И все-таки я сделал правильный ход, — пробормотал Роджер Чиллингуорс, с невеселой улыбкой глядя ему вслед. — Ничего не потеряно. Мы снова будем друзьями. Но до какой степени этот человек в плену у страсти и не владеет собой! Так, видно, было и с другой страстью. Какие безумства совершил, повинуясь страсти, этот благочестивый мистер Димсдейл!
Возобновить дружеские отношения на прежних основаниях и в прежних пределах было делом нетрудным. Проведя несколько часов в уединении, молодой священник понял, что больные нервы толкнули его на недостойную вспышку гнева и что в словах старого врача не содержалось ничего, могущего служить для нее поводом или извинением. Он сам дивился резкости, с которой оттолкнул друга, когда тот, во исполнение своего долга и его, мистера Димсдейла, прямой просьбы, хотел помочь болящему. Движимый угрызениями совести, священник, не теряя времени, полностью признал свою неправоту и попросил доброго старика продолжать лечение, которое хотя и не восстановило здоровья, но, по всей вероятности, продлило до этого часа его хиреющую жизнь. Роджер Чиллингуорс охотно согласился и по-прежнему оказывал мистеру Димсдейлу врачебную помощь, действительно влагая в это все свое искусство, но после каждого осмотра больного уходил от него с загадочной и недоуменной улыбкой. Этой улыбки никогда не было в присутствии мистера Димсдейла, но она немедленно появлялась, стоило старику выйти из комнаты священника.
— Редкий случай! — бормотал он. — Я непременно должен докопаться до сути. Необычайная связь между душой и телом! Необходимо разобраться в этом хотя бы из чисто научного интереса!
Как-то в полдень, вскоре после описанного происшествия, преподобный мистер Димсдейл, сидя в кресле перед раскрытой на столе большой книгой, напечатанной старинным английским готическим шрифтом, неожиданно забылся крепким-крепким сном. Должно быть, он читал произведение, относившееся к первосортным образчикам снотворной литературы. Глубокое забытье священника было тем более примечательно, что он принадлежал к людям, чей сон обычно так же некрепок, беспокоен и чуток, как у птиц, пристроившихся на сучке. И однако его душа настолько погрузилась в собственные глубины, что он даже не пошевелился в кресле, когда в комнату без особых предосторожностей вошел Роджер Чиллингуорс. Старик прямо подошел к своему пациенту, положил ему руку на грудь и расстегнул одежду, которой тот прежде никогда не снимал даже в присутствии врача.
Священник, естественно, вздрогнул и слегка пошевелился.
Немного постояв возле него, врач вышел из комнаты. Но какое неистовство было в его взгляде, полном ликования, удивления и ужаса! Какой страстный, нечеловеческий восторг владел стариком, отражаясь не только в глазах и лице, но и во всей его уродливой фигуре, в притоптывающих ногах, в жесте воздетых к небу рук! Если бы кто-нибудь увидел старого Роджера Чиллингуорса в эту минуту торжества, он понял бы, как ведет себя сатана, когда убеждается, что драгоценная человеческая душа потеряна для небес и выиграна для преисподней.
Но торжество врача отличалось от торжества сатаны тем, что к нему примешивалась какая-то доля удивления.
Хотя после описанного случая отношения между священником и врачом внешне не изменились, по сути дела они стали совсем иными, чем прежде. У Роджера Чиллингуорса уже не было сомнений, какой путь ему следует избрать. Правда, этот путь несколько отличался от того, который он наметил себе ранее. Несчастный старик был неизменно спокоен, мягок и бесстрастен, но мы опасаемся, что на поверхность его души всплыла прежде сдерживаемая и глубоко скрытая злоба, побудившая его придумать такую тайную месть, какой никогда еще не изобретал для своего врага ни один смертный. Стать единственным задушевным другом, которому изливают весь ужас, все угрызения совести, муки, напрасное раскаяние, вихрь налетающих и напрасно гонимых грешных мыслей! Ему, безжалостному, ему, непрощающему, сделаться восприемником излияний горестной, преступной души, излияний, утаенных от мира, чье великодушное сердце сумело бы понять и простить! Безраздельно обладать этим неведомым сокровищем, — вот единственное, что могло бы ему оплатить долг мести!
Пугливая и настороженная сдержанность священника нарушила этот план. Однако Роджер Чиллингуорс был доволен, и даже очень доволен, ходом событий, словно нарочно задуманных для его темных умыслов провидением, которое пользовалось и мстителем и его жертвой для достижения собственных целей и, быть может, прощало там, где, на первый взгляд, особенно жестоко наказывало. Но старик готов был думать, что ему ниспослано откровение; кем — небесами или преисподней, было для него несущественно. Встречаясь с мистером Димсдейлом, старик, с помощью этого дара, видел не только внешний облик священника, но и его душу, видел так отчетливо, что, казалось, мог уловить и понять каждое ее движение. Таким образом, Роджер Чиллингуорс стал не только соглядатаем, но и главным действующим лицом внутренней жизни несчастного. Он мог играть с ним, как кошка с мышью. Ему хотелось заставить свою жертву смертельно страдать. Священник всегда был на дыбе — нужно было только знать, где находится рычаг, приводящий в действие орудие пытки, а это врач знал отлично! Хотелось ему подвергнуть мистера Димсдейла мукам страха? Словно по мановению волшебной палочки, вырастал страшный призрак, вырастали тысячи страшных призраков в образе ли смерти или в еще более ужасном образе позора и, столпившись вокруг священника, указывали пальцами на его грудь.
Все это проделывалось с такой необычайной тонкостью, что мистер Димсдейл хотя все время и чувствовал присутствие какой-то враждебной силы, но не понимал, откуда она исходит. Правда, он с сомнением и страхом, а порою с ужасом и бесконечной ненавистью, взирал на уродливую фигуру старого врача. Жесты, походка, седая борода, любые, самые незначительные поступки, даже покрой одежды старика внушали священнику такое отвращение, такую глубокую антипатию, что он не хотел признаться в ней даже самому себе. Ибо, поскольку разумной причины для такого недоверия и омерзения не существовало, мистер Димсдейл, понимая, что яд, источаемый больным местом в его сердце, отравляет все его существо, именно этим ядом и объяснял свое предубеждение. Он корил себя за недружелюбные чувства к Роджеру Чиллингуорсу и, вместо того чтобы отнестись к ним с доверием, старался их искоренить. И хотя это ему не удавалось, он все же считал своим долгом не порывать внешне дружеских отношений со стариком, все время способствуя, таким образом, осуществлению цели, которой посвятил свою жизнь мститель — жалкое, одинокое создание, еще более несчастное, чем его жертва.
Страдая от телесного недуга, раздираемый и мучимый каким-то невидимым душевным расстройством, опутанный темными происками своего смертельного врага, мистер Димсдейл приобрел в это время огромную популярность среди паствы. Он завоевал ее в значительной степени именно благодаря своим страданиям. Его умственная одаренность, нравственные представления, способность загораться чувством и заражать им других находились в состоянии нечеловеческого напряжения из-за вечных мук и угрызений совести. Слава мистера Димсдейла хотя и не достигла еще вершины, однако уже затмевала менее громкую известность других священников, несмотря на то, что среди них были выдающиеся люди. Некоторые из этих священников, потратив на приобретение нелегко дающихся знаний больше лет, чем исполнилось мистеру Димсдейлу, обладали настоящей ученостью и поэтому располагали лучшей подготовкой к своей профессии, нежели их юный собрат. Встречались среди них также люди непреклонной воли, наделенные несравненно более проницательным умом и твердым, железным или гранитным характером, что, в сочетании с должной дозой доктринерства, образует наиболее респектабельных, полезных и неприятных представителей духовного сословия. Были там и другие, действительно святые, отцы, чьи душевные качества, выработанные тяжким трудом над книгами и терпеливыми размышлениями, озарялись сиянием горнего мира, куда благодаря чистоте жизни эти безупречные люди уже почти проникли, хотя бренная оболочка все еще довлела над ними. Им не хватало лишь ниспосланного в день троицы избранным ученикам дара[83]в виде огненных языков, обозначающих, надо думать, способность говорить не столько на чужих и неведомых языках, сколько на языке человеческого сердца, понятного всем людям. Эти отцы, во всем остальном подобные апостолам, не владели огненным языком — последним и редчайшим, даруемым свыше, подтверждением пастырского призвания. Напрасно пытались бы они, приди им в голову такое намерение, выразить высочайшие истины с помощью жалких обыденных слов и образов. Эти люди пребывали на таких высотах, откуда человеческие голоса доносятся слабо и невнятно.