Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От 11-го августа 1815 года он писал тетушке: «Вы меня критикуете жестоко и везде видите противоречия. Виноват ли я, если мой Рассудок воюет с моим Сердцем? Но дело в рассудке: я прав совершенно. Ни отсутствие, ни время меня не изменили. Если Всевышний не отнимет от меня руки Своей, то я всё буду мыслить по-старому» (II, 343). В этом письме есть совершенно ясное признание в боязливой стыдливости и в стыдливой скрытности: «С вами, единственная женщина на свете, с вами только я чистосердечен, но и вам я боюсь открыть мое сердце». Продолжается и старая песня: «Право, очень грустно! Жить без надежды еще можно, но видеть кругом себя одни слезы, видеть, что все милое и драгоценное сердцу страдает — это жестокое мучение!» (II, 343) В письме к Гнедичу от того же числа он говорит, между прочим: «Я по горло в итальянском языке». Стало быть, признает душу «усталою» не «от праздности», но «от забот».
В октябре того же года он сообщал тетушке: «Я, слава Богу, здоров, по-старому, разумеется; все таков же, каким вы меня знали в Петербурге, ни умнее, ни глупее!» (И, 352) В том же октябре подал в отставку, а в декабре сообщал свои намерения тетушке ехать на полтора месяца в Москву, оттуда на весну в деревню, потому что «служить вовсе не в состоянии; мое здоровье так расстроилось, что я с трудом его поправлю, а в службе никогда» (II, 361–362), но в конце письма прибавил: «Я теперь не прошу о переводе в гвардию, а желаю только, чтобы при отставке этого не позабыли; впрочем, как Богу угодно».
В декабре Батюшков писал, между прочим, тетушке: «Горестно я провел этот год, но вынес бремя и скуки, и болезни, и всего, что вам известно. Бог дает и нетерпеливому терпение: вот вся моя надежда! <…> Я подал прошение в отставку и если служить не буду, то чин для меня то же, что для вас самый большой праздник. Не могу даже приучиться желать чинов: это пусть останется между нами. Я честолюбив и суетен, но не понимаю, к несчастию моему или к счастию» (II, 366).
Вместо отставки Батюшкову дали Владимира и перевели в гвардию в Измайловский полк. В то же время шли толки о назначении его адъютантом к великому князю Николаю Павловичу. По поводу перевода в гвардию он писал А.И. Тургеневу: «Я переведен в гвардию: знаю. Но кто сказал вам, что я хочу продолжать военную службу? <…> По всем расчетам я должен оставить военную службу, если захочу сохранить кусок насущного хлеба и искру здоровья. Итак, прошу вас и заклинаю не уничтожать моей просьбы, а стараться о ней <…> Желаю быть надворным советником и по болезни служить музам и друзьям, отслужа Царю на поле брани» (II, 370). В то же время от 20 января в письме к тетушке высказывалось совсем не то и совершенно «откровенно, avec la liberte d'un soldat qui sait mal farder la verite[95], что я почел бы себя счастливым быть полезным человеком при брате нашего Царя; но, не имея протекции, состояния и дерзости, не осмелюсь приносить одно усердие и объявлять мои требования; один отказ и промах сделали бы меня несчастным надолго. Спросите П<етра> И<вановича>, желает ли Великий Князь меня иметь при себе, в таком случае, несмотря на слабость моего здоровья, я останусь в службе. В противном случае, — ни за что, ибо во фрунте я служить не могу (насилу ходить могу…)» (II, 371–372). Через десять дней той же тетушке сообщал: «…о службе еще не думаю, да и не думаю, чтобы когда-нибудь вздумал» (II, 375) — а на самом деле сокрушался о невозможности служить. Так человеческая воля и нравственная свобода или свобода духа исчезали в неудержимой смене честолюбивых, суетных, противоречивых и летучих желаний.
В марте писал он Гнедичу: «Здоровье мое исчезает приметно и, к сокрушению моему, не позволяет служить. В Каменце, в деревне до Каменца я был жестоко болен лихорадкою, я даже страшился чахотки. Начинаю мало-помалу оживать, но не писать. Для поэзии нужно счастие, для философии здоровье и покой — благи, о которых я только понаслышке знаю» (II, 379).
В этом году по увольнении из военной службы он был зачислен почетным библиотекарем Публичной библиотеки, выбран в члены Московского общества любителей Российской словесности[96] и писал так же много, как и в 1810 году. В этом же году Гнедич начал издание его сочинений. Несмотря на это, в августе он писал Гнедичу: «Я всё болен, другой месяц в постеле. Редко проезжаюсь. Скучаю? конечно!..» (II, 397) В приписке В.Л. Пушкина на этом же письме сказано: «Он болен, но душою здоров и пишет стихи бесподобные» (II, 398). В сентябре Батюшков тянул старую песню: «Я болен и лежу в постеле; через силу езжу верхом и конца не вижу моему невольному пребыванию в Москве» (II, 399). В конце сентября он опять писал: «Все хорошо! Кроме моего здоровья. Меня отправляют на воды. Лекаря морщатся и прибегают к натуре или природе, а природа к натуре; понимаешь? Скоро очищу место для нового стихотворца и отправлюсь писать элегии в царство Плутона…» (II, 404) Гнетущее чувство слышится и в насмешливой против самого себя выходке, и в ясном предчувствии близкой гибели…
В половине октября он был уже в Вологде[97] и оттуда писал: «Что до меня касается, милый друг, то я не люблю преклонять головы моей под ярмо общественных мнений. Всё прекрасное мое — мое собственное Я: могу ошибаться, ошибаюсь, но не лгу ни себе, ни людям. Ни за кем не брожу: иду своим путем. Знаю, что это меня не далеко поведет; но как переменить внутреннего человека?..» (II, 419) Вслед за выражением такой уверенности в себе он опять и гордо, и униженно плачется над самим собою: «Пожалей обо мне. Я