Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гг. Издателям „Сына Отечества“ и других русских журналов.
Августа 3-го н. ст. 1821 г. Чужие краи.
Прошу вас покорнейше известить ваших читателей, что я не принимал, не принимаю и не буду принимать участия в издании журнала „Сын Отечества“. Равномерно прошу объявить, что стихи под названием „К друзьям из Рима“ и другие, могущие быть или писанные, или печатанные под моим именем, не мои, кроме эпитафии, без моего позволения помещенной в „Сыне Отечества“. Дабы впредь избежать и тени подозрения, объявляю, что я в бытность мою в чужих краях ничего не писал, и ничего не буду печатать с моим именем. Оставляю поле словесности не без признательности к тем соотечественникам, кои, единственно в надежде лучшего, удостоили ободрить мои слабые начинания. Обещаю даже не читать критики на мою книгу: она мне бесполезна, ибо я совершенно и, вероятно, навсегда покинул перо автора. Константин Батюшков» (II, 571).
Из письма к Гнедичу из Теплица от 26 августа того же года видно, что это роковое заявление было горьким плодом ранее сложившейся горестной решимости «не писать». «Книга моя, — писал он в этом письме, — которой ты был издателем в 1816 году, есть почти твое дитя. Со времени появления ее в свет я, в бытность мою в России, ничего не писал. Отправляясь в Неаполь, я дал себе слово оставить литературу, по крайней мере, в отношении публики — и сдержал его». Вот когда впервые составилось губительное решение отказаться от своего признания. «Знаю мой талант, знаю мои силы, и никогда, благодаря Бога, не ослеплен был ни самонадеянием, ни самолюбием, ниже успехами», Из предшествовавших глав видно, что это признание не вполне соответствовало и многим прежним, и сейчас же сказанному новому: «Знаю нашу словесность, и всех ее действующих лиц и масок. На счет первых не имел ни пристрастий личных, ни предрассудков. Повторяю: успех мой был в 1816 году. Тогда все журналы, не исключая ни одного, осыпали меня похвалами, незаслуженными разумеется. Но они хвалили. Прошло шесть лет. Не было примера ни в какой словесности, чтобы по истечении шести лет снова начали хвалить живого автора, который в стихах, может быть, имеет одно достоинство — в выражении, в прозе — одно приличие слога и ясность. Заслуга в других землях маловажная и у нас самих недостойная похвал энтузиастических. Полагаясь на шестилетнее молчание, полагал, что моя книга, распроданная, заглохла, забыта. Случилось иначе». «Полагал», но так еще недавно заботился о новом ее издании. Пересказавши, как узнал он о неловкости редакторов «Сына Отечества», он прибавляет, что «узнал с истинным глубоким негодованием. Можно обмануть публику, но меня трудно». Так видимо против воли проступило «самонадеяние» и даже с указанием на совсем малонадежное основание для горделивого заключения о своей прозорливости: «Честолюбие зорко», — прибавил Батюшков. «Если г. Плетнев, — продолжал он немногими строками ниже, — накропал стихи под моим именем, то зачем было издателям „Сына Отечества“ печатать их? Нет, не нахожу выражений для моего негодования. Оно умрет в моем сердце, когда я умру. Но удар нанесен. Вот следствие: я отныне писать ничего не буду и сдержу слово. Может быть, во мне была искра таланта; может быть, я мог бы со временем написать что-нибудь достойное публики, скажу с позволительною гордостью, достойное, ибо мне 33 года, и шесть лет молчания сделали меня не бессмысленнее, но зрелее. Сделалось иначе. Буду бесчестным человеком, если когда что-нибудь напечатаю с моим именем. Этого мало: обруганный хвалами, я решился не возвращаться в Россию, ибо страшусь людей, которые, невзирая на то, что я проливал мою кровь на поле чести, что и теперь служу моему обожаемому монарху, вредят мне заочно столь недостойным и низким средством» (II, 571–573).
Увы, зароки и заклятия доказывали только, что задолго до них творческий
дар в Поэзии погас
И Муза пламенник небесный потушила.
Батюшков не устоял на решимости не возвращаться в Россию и приехал в Санкт-Петербург. Друзья встретили его с искренним радушием и внимательным участием. Ни от кого, однако ж, не укрылось одолевавшее его крайнее расстройство нервов. По настоянию друзей врачи посоветовали ему провести осень и зиму в Крыму. Он подчинился этому совету, уехал в Симферополь и жил там, упорно уединяясь от всякого общения с людьми.
В первой половине 1822 года до Москвы и Петербурга стали доходить сперва тревожные слухи, а потом и положительные вести о безнадежном состоянии Батюшкова. В «Русской старине» был уже напечатан отрывок из письма от 28 декабря, по содержанию, надо думать, относящийся к 1822 году, в котором Н.В. Сушков извещает Гнедича из Симферополя: «Кончил было к вам писать, но ко мне пришел сейчас человек Батюшкова. Он совершенно лишился рассудка, вот уже три недели, что сидит запершись, и три раза принимался душить своего человека. Несколько дней назад призывал духовника и на исповеди признался ему, что имеет каких-то врагов, всюду его преследующих, составивших тайный противу него совет, и, как главного своего неприятеля он потерял надежду убить, то решился сам убиться. Полицеймейстера, который хотел приставить к нему женщину для услуг, выгнал из покоя, и камердинер его, которого он называет инструментом ученых и неученых его неприятелей, не смеет ему показываться на глаза. Я сейчас