Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же ты носишь ее в кармане? – изумился я, – нужно повесить ее на золотую цепочку и носить на груди!
Евтушенко чрезвычайно понравилась эта идея, и мы отправились в ювелирторг. Но даже для прославленного Евгения Александровича золотой цепочки не нашлось. Проклятый советский дефицит! Евтушенко загрустил. Но тут меня осенило: моя тогдашняя теща буквально боготворила Евтушенко и, если у нее есть золотая цепочка, то она конечно же отдаст ее ему. Поехали ко мне. Теща была счастлива, готова была на все, но – вот ужас – золотой цепочки у нее не было.
– Женя! – воскликнул я, – а почему, собственно, эта чертова цепочка должна быть непременно золотой?! Сейчас в первом же магазине купим кулон за 3.60, кулон выбросим, а на цепочку от него повесим монетку.
Пошли в магазин. Нет кулонов!
И тут Евтушенко строго и властно говорит заведующей магазином:
– Сколько человек у вас служит?
– Всех считать? – переспрашивает заведующая.
– Всех.
– Вместе с грузчиком и уборщицей?
– Вместе.
– Восемь.
– Зовите их немедленно сюда.
Пришли. Встали. Евтушенко воздел руки и выкрикнул:
– В стране рабства нет цепей!!!»
Всё прочее – литература.
У меня плохая память на лица, такая плохая, что студенты порой спрашивают: «А как вы узнаете своего мужа?» – «Очень просто, – отвечаю. – Прихожу домой, и тот, кто открывает мне дверь, и есть мой муж, кому же там быть еще!»
Впрочем, и дорогу домой найти мне совсем не просто, разве что из очень привычных мест; меня не нужно уводить в лес, чтобы я потерялась, даже три сосны выращивать не обязательно, я заблужусь непременно.
Дом для меня – это накрытый стол: с клеенкой, протертой на сгибах и открывающей исподнее рядно, всегда немного липкой, в ней увязают локти, – на кухне или с крахмальной белоснежной скатертью на обеденном столе в гостиной, где в годы моего детства и юношества блюда украшали розочками, вырезанными из вареной моркови, в пустые глазницы селедки втыкали фонтанчики зеленого лука, звездочки из огурцов и редиски облепляли салаты, на дне блюд лежали нарезанные сыры и колбасы, но их нельзя было поддеть вилкой, они были нарисованными, особенно трогательной была килечка, лежавшая скромно на боку в узкой мисочке (у Магрита есть такая картина – женщина-килечка лежит на прибрежном песке).
Эти столы я помню прекрасно, придвигая к ним всё новые и новые, где бы ни оказывалась, всё оседает в памяти.
Так вот: красные чашечки в белый горошек. Старенькие, но без щербинок, без обгрызенных временем краев и трещин, но потускневшие от многолетнего мытья. Они уже были не насыщенно-красного, а малокровного цвета, и белый крупный горох на них не стойко держал границы, готовый расплыться в красноватом фоне. Чашки были дешевые, а рядом стояли изящные, тонкого фарфора, с накладными бабочками на ручках. Но Ксения Михайловна сказала:
– Так хорошо, что вы пришли, мы вам так рады, что будем пить чай сегодня из этих, в горошек. Этот сервиз нам подарил Толик Мариенгоф.
Мы попали в гости к Израилю Моисеевичу Меттеру, автору «Мухтара», и Ксении Михайловне Златковской, балерине и актрисе, с моим товарищем Николаем Крыщуком в начале 90-х, за несколько лет до смерти писателя. Мы договаривались о встрече, но не думали, что наш приход будет поводом накрыть небывалый стол: с новогодними лучами хрусталя, с грозными трезубцами, воткнутыми в куски буженины, с утиными носами соусниц, с тугими салфетками, схваченными серебряными держателями в виде рыцарской перчатки, и рыцарским же шлемом, венчавшим бутылочную пробку. А надо вам сказать, что сливочное масло в это время продавали по талонам…
Мы были смущены, и я пискнула что-то вроде того, что роскошь необыкновенная. И Израиль Моисеевич, обрадованный произведенным впечатлением, которое, уверена, далось семье непросто, самодовольно поддакнул:
– Ну, конечно, не «Мюр и Мерилиз», но все ж таки… Помните песенку: «Всё становится хуже и хуже в отношении «Мюр-Мерилиз»». Не помните? Подождите… Ксана! Посмотри на них – они не знают, что такое «Мюр и Мерилиз»! Я попал на другую планету. Как же так? Это был знаменитый съедобный магазин, там, где теперь ЦУМ. В двадцатые годы сложили о нем такую песенку…
Я понимаю, что к ним всё реже и реже заходят гости, с которыми связывает общее прошлое, и наш приход – повод оживиться, найти усердных слушателей, не дать болотной табачной тине сомкнуться над прожитой жизнью. Беру книгу, оставленную в кресле, читаю надпись: «С чувством большой симпатии – очень милой и тихой Ксаночке на память и с надеждой на дружбу. Мих. Зощенко».
– Разве вы были тихой, Ксения Михайловна? Вот ваша фотография с тигром…
– Просто мне этот тигр приглянулся, я с ним и снялась!
– А здесь вы на одной сцене с Улановой, танцевали вместе…
– А сегодня, если хотите, могу станцевать с вами.
– Газета 1936 года. «Полина Осипенко возвращается с купанья с К. М. Златковской, киноактрисой Ленинградской студии Союзтехфильма. Севастополь». Так все-таки были тихой?
– Я просто боялась упустить что-нибудь из тех разговоров и действительно чаще молчала…
И улыбается. Как умели улыбаться только женщины на переходе от немого кинематографа к звуковому: так, чтобы я догадалась до какой степени Михаила Зощенко волновало ее молчание, но при этом так, чтобы у Израиля Моисеевича не было повода возвращаться к выяснению тех давних отношений, и все-таки так, чтобы он встал из-за стола и переложил томик Зощенко подальше от нашего кружка.
А вокруг – книги с автографами Ахматовой, Шостаковича, Евгения Шварца, Юрия Германа.
– Кого из них вы сейчас читаете? – спрашиваю.
– Не их. Только что перечитал «Палату № 6» и всё думал об этом человеке. Ему было тридцать два года, стоял 1892-й, и, наверное, вокруг происходило множество событий, которые казались самыми важными, определяющими будущее. Забастовки, холерные бунты. А вот он не писал о них, писал о чем-то своем, как бы малосущественном. А сегодня именно он современен, злободневен, и у него можно искать ответы на наши вопросы.
– Но нельзя же вовсе не выглядывать в окно? То есть я пытаюсь ничего не знать о политике, однако не знак ли это жеманства и кокетства?
– Я сейчас объясню. – Израиль Моисеевич отодвигается от стола с закусками, которые Ксения Михайловна называет «пыжами», сопутствующими каждой рюмке. – Понимаете, писателю свойственно знать что-то большее, чем окружающая среда. Додумываться. Это, вероятно, дано ему Богом. А за политические соблазны приходится расплачиваться страшно. Вот вы слышали, конечно, читали о тех диких собраниях тридцатых, сороковых, пятидесятых годов и относитесь к ним отстраненно, как к истории. А я ведь на всех этих собраниях сидел, видел, что делалось с людьми. Я вам сейчас прочту заголовки из «Литературной газеты» за 26 января 1937 года. Пушкинский номер. «Милость к падшим призывал». Шапка: «Смести с лица земли троцкистских предателей и убийц». Статьи крупнейших писателей времени. Алексей Толстой: «Сорванный план мировой войны»; Николай Тихонов: «Ослепленные злобой»; Константин Федин: «Агенты международной контрреволюции»; Юрий Олеша: «Фашисты перед лицом народа»; Всеволод Вишневский: «К стенке»; Исаак Бабель: «Ложь, предательство, смердяковщина»; Мариэтта Шагинян: «Чудовищные ублюдки»; Евгений Долматовский: «Мастера смерти»; Виктор Шкловский писал: «Эти люди – кристаллы подлости».