Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В феврале 1945 года Нелли рассталась с родительским домом, с городом, где родилась и выросла, а тем самым рассталась и с детством. Спустя четверть века она возвращается. На несколько дней. Вновь видит свою давнюю родину, которая стала для нее-тебя чужбиной; теперь это родина других людей, говорящих на другом языке, живущих другими воспоминаниями. Многим сотням тысяч, даже миллионам людей пришлось и приходится в нашем столетии покидать свою родину. Память о прошлом для многих безутешное горе, неисцелимая боль. Иные из тех, кому пришлось бежать, кто был изгнан, по-прежнему испытывают бессильную ненависть к своим гонителям — большинства которых уже нет в живых — и слепую ненависть к новым обитателям, никоим образом не виноватым в изгнании. Напротив, воспоминания, поэтически воссоздаваемые в «Образах детства», свободны от всякой ожесточенности, проникнуты печалью, но и стремлением понять события, их причины и следствия. В этом «Образы» сродни книгам Йоханнеса Бобровского и Гюнтера Грасса. А по своей гуманной сути особенно близки книге совершенно другого жанра — историческим наброскам и воспоминаниям графини Марион Дёнхофф «Имена, каких никто уже не называет». […]
В пятнадцать лет Нелли со своими близкими бежит от Советской армии, от «русских», которые вот-вот возьмут ее родной город, которые уже разрушили ее мир — веру, в какой она выросла.
«Русских она в жизни не видала. О чем она думала, говоря „русские“? О чем думала Нелли? Что себе представляла? Кровожадное чудовище с переплета „Преданного социализма“? Кинокадры с толпами советских военнопленных — наголо стриженные головы, изможденные, равнодушные лица, одежда в лохмотьях, драные портянки, шаркающая походка, — они вроде и сделаны-то были из иного теста, чем бравые немцы-конвоиры? Или она вообще ничего себе не представляла? Может, ее готовности к страху было достаточно того смутного ужаса, каким веяло от мрачно-загадочного слова „насиловать“? Русские насилуют всех немецких женщин — неоспоримая истина. […]»
В «Образы детства» вплетено множество различных тем и проблем. Разбирательство автора со своим прошлым и настоящим, с окружающим миром и с самою собой многогранно и основательно. Как детям и родителям понять друг друга? Как передать опыт одного поколения другому? Как найти общий язык, если старшие и младшие выросли в разные эпохи, в принципиально различных условиях? […]
Дочери Ленка и Рут — наряду с Нелли, ТЫ и Я — четвертый энергетический полюс в силовом поле художественного осмысления человеческих судеб, «заместительный» для всех молодых людей, к которым обращена эта книга.
Нелли пыталась противостоять убожеству послевоенного времени; но семнадцатилетней девушке все эти трудности и невзгоды были не по плечу. Она заболела легочным туберкулезом. Целую осень и зиму проводит в лечебнице. Там не хватает врачей, лекарств и еды. Ее окружают обреченные на смерть, умирающие, но и выздоравливающие; она пытается помочь некоторым из них, в первую очередь детям. Живет бок о бок, глаза в глаза со смертью, с неутолимыми страданиями и напрасными надеждами. У нее много времени, чтобы наблюдать, размышлять и читать.
Там, в лечебнице, она впервые осознает, как много значат книги, стихи. Открывает для себя Гёте. Никогда прежде она не читала так много и с таким увлечением.
«Она не говорила об этом, но порою думала, что для того-то и заболела. (Большая часть стихотворных строк, которые ты знаешь наизусть, запомнилась Нелли как раз в те годы. „Из ароматов утра соткан и из света / Покров поэзии — дар истины поэту“»[34].
Эти строки Гёте могли бы стать эпиграфом к всему творчеству Кристы Вольф.
II
[…] История детства и юности Нелли в Третьем рейхе, в войну и после войны — одновременно история настоящего и вечная драма взаимопонимания и непонимания родителей и детей, старших и младших и вечно нового столкновения Я и Мы.
Генрих Бёлль писал об автобиографии писателя Манеса Шпербера, которому тоже пришлось ребенком покинуть родину:
«[…] это вечная дилемма меж историчностью и безысторичностью: поселиться в том и в другом невозможно, время не родина, и все же мы знаем, что современность, наблюдение и претерпевание времени есть наше единственное местожительство, нетерпение в настоящем, которого словно бы и нет, суть которого словно бы мимолетность: мимолетные, в поисках родины, на этой земле и в это время, недоверчивые к будущему, куда постоянно подталкивает нас секундная стрелка».
Это тоже могло бы стать эпиграфом к «Образам детства». Криста Вольф пишет решительно, спонтанно — так непосредственно и так естественно, как человек дышит. И все же всегда раздумчиво, всегда осознанно — зная, почему и для чего она это делает. […]
Но она сознает также, какими возможностями располагает современный писатель: «Для психики современного человека такая ситуация является обыденной: он ощущает относительность времени, на какой-то срок перестает воспринимать его как нечто объективное и делает вывод, что мгновение может растягиваться чуть ли не до бесконечности и что оно чревато огромным количеством многослойных возможностей переживания, тогда как пять минут продолжают оставаться все теми же скромными пятью минутами»[35].
Главное условие договора, который Фауст заключил с чертом: не пожелать, чтобы мгновение повременило, — Сергей Эйзенштейн назвал «центральной проблемой искусства и всей творческой деятельности человека XX столетия» […]. Криста Вольф признает, что мгновение бесконечно растяжимо. Притчу, какую Гёте разыгрывает в «горных ущельях» неземной, небесной сферы, она дерзает вновь разыграть здесь, на земле, в новом количестве и многослойности, не обещая разрешения. Но и для ее «расчетливости», а равно и для ее «безрассудности» справедливы те же силы, какие призывал Гёте: те, что «…одушевляются любовью, которая их создала», и «вечная женственность»[36].
III
В «Образах детства» прошлое неотделимо от настоящего, личная судьба — от судьбы народа, будничное — от сущностного, трудное развитие индивидуального самосознания — от драматической истории общественного сознания, и относится это не только к обществам, в каких жила и живет писательница.
Криста Вольф знает: «Чем ближе нам человек, тем труднее, кажется, вынести о нем окончательное суждение, это общеизвестно».
Великий русский мыслитель нашего столетия, Михаил Бахтин, исследовал поэтику Достоевского и при этом признал: «Живого человека нельзя в его отсутствие делать молчаливым объектом окончательного познания. В человеке всегда есть что-то, что может объяснить только он в свободном акте самопознания и речи […]». [Курсив оригинала. — Л.К.]
Макс Фриш видит в этой закономерности основу подлинного искусства, развитие первой библейской заповеди: «Сказано: не делай себе кумира из Бога. В этом смысле должно бы также сказать: Бога как живого в каждом человеке, того, что непостижно».