Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На третий день рати обложили Могилев, размышлявший два дня. Однако подрыв одной из деревянных башен, грамота митрополита и увещевания ратников из Полоцка склонили чашу весов в пользу князя Заозерского. Он получил еще полста бочонков пороха, полторы тысячи рублей откупа и восемьсот православных ратников, которых сменили за стенами ополченцы, ватажники и ярославские бояре.
Бобруйск оказался крохотной деревянной крепостицей, лишившейся всех башен всего за четыре выстрела, на чем его оборона и окончилась, а вот малозначительный в памяти Егора Слуцк[28]– огромным, размером с Витебск, стольным городом. Хорошо хоть, с деревянными стенами, а потому Вожников рассчитывал на быстрый успех. Однако за несколько длинных переходов его рати успели выдохнуться, и князь дал команду готовиться к долгой осаде.
* * *
Москва встретила литовских союзников колокольным звоном, толпой радостных горожан, распахнутыми воротами и обширным воинским лагерем, раскинувшимся от Яузы до небольшой медницкой слободы[29], вынесенной из города из-за опасности пожара от плавильных печей. Ратный обоз еще далеко за городом встретил дворцовый постельничий, суетливый и розовощекий боярин Возрин.
– Великий князь Василий прощения просит, что сам не выехал, – низко поклонился московский боярин, не слезая с седла. – Недужен он сильно. Однако же к себе на пир приглашает и сам к нему выйдет.
– Что болеет, то печально, – сказал Витовт. – Нечто не сможет в поход с нами выйти?
– Ногами страдает кормилец наш, – не стал скрывать постельничий. – Ходить ему тяжко, однако же в седле он сидит уверенно и полки вести в силах.
– Попробовал бы отказаться! – воскликнул Джелал-ад-Дин, недовольный тем, что на него не обращают внимания. – Враз улуса бы лишился!
Боярин Возрин удивленно глянул на литовского князя, поправил пояс, как бы размышляя: то ли кланяться незнакомому наглецу в халате, то ли рубить его на месте за такие срамные слова?
– Сие со мной хан Джелал-ад-Дин, законный великий хан татарской Орды, – назвал спутника Витовт.
– А-а… – Боярин, развернув плечи, поклонился одной головой, как бы говоря: «Что ты за хан, коли на твоем столе баба восседает?»
Чингизид нахмурился, огрел плетью коня:
– Поехали вперед! Желаю с данником своим побеседовать!
Великий князь Литовский и Русский Витовт ссориться с Василием, великим князем московским, не спешил. Не ко времени пока сие, ему с московскими полками еще не один месяц бок о бок к Сараю идти, может статься, общим строем супротив татар сражаться. Так зачем общее дело с ругани начинать? Вот когда Орда падет, тогда можно будет и счеты свести. А пока… Пока он с ханом не помчался, отстал. Торжественно въехав в Москву, а затем в Кремль, Витовт первым делом повернул к Вознесенскому монастырю, спешился у ворот и, перекрестившись на висящий над ними образ Богородицы, вошел во двор.
– Мир тебе, раб Божий, – встретила его молодая послушница. – Свиту свою снаружи оставь, в обитель все же пришел. Сам за мной ступай.
Витовт вскинул руку, приказывая ближним шляхтичам и боярам слушаться монашки, и отправился за нею через двор. Вошел в низкую дверь, по узкой лестнице поднялся на второй этаж и оказался в просторной горнице с расписными стенами.
– Здравствуй, батюшка! – Софья крепко обняла гостя, прижалась, положив голову отцу на грудь.
Князь тоже обнял свое повзрослевшее дитя, погладил ладонью по голове, как когда-то очень давно, в детстве. Только в детстве от дочери пахло молоком и хлебом, а сегодня – самшитом и ладаном.
– Ну, как ты, чадо мое? – наконец разжал свои объятия князь Витовт. – Рассказывай, как живешь, чем занимаешься?
– Чем может заниматься простая монашка, батюшка? – вздохнув, развела руками бывшая великая княгиня. – Молюсь… Однако же ты проголодался, мыслю, с дороги? Пойдем к столу!
Великий князь Литовский и Русский знал, что Вознесенский монастырь – дворцовый, княжеский. Он изначально основывался и строился, как убежище вдовым и престарелым правительницам Московии. Посему гостя ничуть не удивили ни роскошные каменные палаты с высокими сводчатыми потолками, ни разрисованные сценами из Библии стены, ни отопление воздуховодами, подающими горячий воздух от установленных в подвале печей, ни ковры на полу, ни богато накрытый стол с разнообразными яствами[30]. Одета хозяйка «кельи» тоже была дорого. Пусть и в подрясник со скуфьей, но из хорошей ткани, с шелковым воротничком, с украшенным каменьями золотым крестом на груди и тяжелыми перстнями на пальцах. Лицо совсем еще молодое, без единой морщинки. Плотно сжатые губы, большие миндалевидные глаза, русые брови.
– С мужем видишься? – неожиданно спросил Витовт.
– С великим князем Василием? – как бы поправила его Софья. – Да, конечно. В церкви видимся, во дворец я часто прихожу. Я ведь не в заключении, меня никто под замком не держит. Видимся, здороваемся, говорим… – Монашка внезапно сжала кулаки: – Казни его, папа! Я хочу, чтобы его закопали в землю! Живьем! Пусть голова торчит наружу, пусть его кормят и поят досыта! Пусть он издыхает долго, очень долго! Пусть он испытает все то же, что испытала я!
– Ты про Василия? – замер Витовт.
– Да нет же, нет! Я про тварь безродную, за которую Ленка блудливая с Воже выскочила! Про разбойника Егория, что себя князем кличет! Это же он меня сюда засадил! Не Василий, а душегуб этот, тать поволжский! Он!!!
Бывшая великая княгиня Софья Витовтовна осталась жива, но не могла жить в полном смысле слова. И свободна была – тоже не в полной мере. Она могла пойти, куда хотела, поехать в любые края, общаться с кем пожелает, но не могла остаться у мужа, не могла родить ему наследника. Для монахини ведь это станет не честью, а позором. И знатности такого выродка никто никогда не признает. Софья могла интересоваться делами, политикой, поддерживать знакомства, но никто и никогда не исполнит ее повеления, не станет следовать пожеланиям, и потому влияния у нее теперь было не больше, чем у бабочки-однодневки. Великая княгиня словно превратилась в свою собственную тень: думала, жила, желала как прежде – но в руках была пустота. Законы и обычаи не знали способа возвращения монашки обратно в мир. Те же, кто не признавал обычая, бросал обитель, становился расстригой, тоже не обретали ничего, кроме позора.