Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Относя воспитание детей к святому отцовскому долгу, меня не спешили отдавать в школу, предпочитая домашнее начальное образование – отец сам учил меня французскому, латыни и математике, в которой благодаря своему богатому артиллерийскому навыку был настоящим докой. Но всему приходит свое время, хотя оно и несколько расплывчато на бездонном фоне Вечности; и я был отправлен в лицей Кондорсе – один из лучших, а то и самый лучший из парижских, а значит, и всех французских лицеев. И то: среди его выпускников сверкали звезды первой величины – братья Гонкур, Поль Верлен, Марсель Пруст, Жан Кокто, Тулуз-Лотрек и Жан Шарко, Луи Рено и Андре Ситроен. Это уже не говоря о таких кумирах публики, как Луи де Фюнес и Жан Маре.
Домашняя отцовская подготовка оказалась весьма эффективной – меня приняли сразу в третий класс лицея. Среди новых друзей-приятелей я был раскован и счастлив.
Замкнутое детство в замке Ранси закончилось. Будь здоров, лукавый конюх, прощай, простодушная служанка! Начиналось парижское отрочество, полное новизны, соблазнов и искушений.
Вот ведь что характерно: ни один из преподавателей лицея не охарактеризовал меня как хорошего или плохого ученика. Все они, без исключения, сходились во мнении, что я «способен на большее», «расхлябан», «усерден», «знания подхватываю на лету», «слишком молод, чтобы стать образцовым», «одарен», «вдумчив, но недостаточно зрел» и, наконец, «со временем могу стать очень хорошим».
Наверно, так оно и было. Мои наставники не ошибались в оценках – я не принадлежал к разряду зубрил, учился легко и, возвращаясь ночевать домой, на улицу Курсель, брался за книги: зачитанного до дыр Дюма, таинственного Мериме, неповторимого Рабле, запретного в Ранси Мопассана, от чтения которого поднимается температура тела.
За стенами лицея бурлил и благоденствовал под безоблачным небом Париж, бродили по бульварам влюбленные пары, крутились крылья мельницы над кабаре «Мулен Руж», а Пигаль была полна девушками облегченного поведения, как будто эти сладкие запретные плоды само небо щедрой рукою высыпало из рога изобилия на бессонную площадь. О близкой войне никто и не помышлял: какая война? с кем? чего ради? Парижане не желали входить в подробности международных отношений и углубляться в темные закоулки геополитики. Рдело вино на столиках кофеен и бистро, золотилось и пузырилось шампанское. Мир на земле казался устоявшимся и фундаментальным, никто не воспринимал его лишь как передышку между войнами. В борьбе за мир общество охотно разглядело бы борьбу безумцев с ветряными мельницами.
Выстрел в Сараево, отправивший на тот свет австрийского эрцгерцога Фердинанда, а заодно и его жену, не потряс Париж: никто не мог предположить, что теракт, осуществленный Гаврилой Принципом, фанатичным сербским боевиком с изъеденными туберкулезом легкими, приведет к гибели десяти миллионов солдат на полях войны, приблизившейся вплотную. Где Сараево и где Париж! Нечего паниковать, дамы и господа.
Но Россия вступилась за сербов, немцы объявили войну непрошеной защитнице, а потом и ее союзнице Франции, к горлу которой можно было дотянуться через Бельгию. И пошло-поехало…
Война! Немцы уверенно продвигались вперед, и парижане наконец-то пробудились от приятного сна жизни. Фронтовые сводки, полные, как положено, лжи и уверток, звучали в диссонанс бодрым песням и танцевальной музыке мировой столицы. Но немцы наступали, это было неоспоримо! В Кондорсе лицеисты, собираясь в пустых классах, азартно обсуждали военные новости пополам со слухами о предстоящей эвакуации Парижа. Злость к немцам, нарушившим мирную тишину существования, росла как тесто на дрожжах. Молодежь кипела гневом, самые решительные желали немедленно отправиться на войну и хорошенько проучить бошей. Но стать солдатом и получить в руки винтовку возможно было лишь по достижении двадцатилетнего возраста. Это ограничение, впрочем, не сдерживало патриотические порывы молодежи, а лишь распаляло их.
Мне, в мои четырнадцать лет, нечего было и думать о поступлении в армию: мой каланчовый рост и большие уши никого бы не обманули. Моим братьям повезло больше: Анри, едва достигнув призывного возраста, сразу записался на фронт; старший, Франсуа, еще до войны окончивший академическое военное училище Сен-Сир по кавалерийской части, после непродолжительного раздумья решил кардинально поменять направление армейской карьеры и посвятить себя новорожденной авиации. Его дети, мои племянники Жан-Анне и Бертранда, в начале 40-х служили под моим началом в нарождавшемся тогда движении Сопротивления на юге Франции, а с самим Франсуа, к обоюдной радости, я встретился, совершенно случайно, в смертельно опасной боевой ситуации: брат уже вторую войну отважно воевал за освобождение родины. Но все это случится впереди, впереди, спустя время! А пока что моя семья вела себя достойно в условиях военного времени, и даже семидесятилетний папа́, не колеблясь, решил вернуться в строй и был направлен в Версаль командовать гарнизоном. Один я очутился за бортом военно-патриотических событий и был неформально причислен к рядовым необученным солдатам «второй тыловой линии». Что это такое, никто толком не знал, но сама эфемерная принадлежность к солдатам хоть второй, хоть двадцать второй линии внушала нам чувство востребованности в борьбе с оккупантами. И это было лучше, чем ничего.
В самый разгар панических слухов о приближении немцев мы с моей сестрой Луизой эвакуировались из Парижа в центр страны, в Бурж. Там от украшенного пышной ассирийской бородой мэра я и узнал, что солдаты тыловой линии очень необходимы в Бурже: мы будем помогать сиделкам в госпитале для раненных на фронте, раздавать конфетки детям и старикам и делать другие добрые дела. Именно добрые дела, а не стрельба и кинжальные ночные вылазки непременно приблизят, по словам мэра, человека сугубо штатского, нашу военную победу. Хотелось бы в это верить, сидя в тылу, в долине Луары.
Бурж не только центр и не только тыл. Бурж – сердце Франции и ее душа. Символично, что именно здесь я очутился в дни всеобщей паники, растерянности и страха перед будущим. Париж под угрозой захвата врагом и оккупации – что может быть страшней! Но Бурж с его великолепным старинным собором, с его каменными площадями – свидетельницами нашего славного национального прошлого – выпрямлял согнувшегося человека, освобождал от преждевременной печали и дурных предчувствий. Бурж, как и встарь, звал французов к борьбе и победе, а не к отступлению и проигрышу.
В Бурже я получил нарукавную повязку – красный крест на белом фоне. Казалось бы, большое дело – нарукавная повязка! Не ружье, не граната – кусок тряпки с красным крестом. И вот эта грошовая опознавательная повязка делала из штатского оболтуса, беженца существо более высокого порядка – тылового солдата, причастного к общенациональным усилиям в борьбе с врагом. Так бывает – пустой знак, деталь одежды, искривляет и без того ирреальную действительность в лучшую или худшую сторону, и люди без раздумий воспринимают это изменение как должное.
На железнодорожной станции мы встречали раненых, провожали их в госпиталь, играли с ними в карты и домино. Глядя на культи и кровавые бинты, мы чувствовали себя почти как на фронте, в окопах, под огнем. И раненые смотрели на нас, с нашими повязками, как на спасителей, облегчающих страдания; через несколько дней после начала больничной работы нам и страдальцам уже не хватало друг друга. Даже увидев своими глазами в госпитальном корпусе жуткие последствия фронта, я не боялся войны. Под опекой мэра с ассирийской бородой, в кругу подростков-белоповязочников меня тянуло оставаться самим собой и не плыть спокойно по течению тылового бытия «второй линии». Иногда по вечерам я пытался описать разнообразные события минувшего дня и даже заносил наброски в блокнот, но дальше этого дело не шло. Весь мир в моих глазах представал зыбким и иллюзорным, кроме одной-единственной реалии – войны. Я хотел на войну.