Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наш дорогой старина Филипп… Давненько мы его не видели. Хотя… ну да, три недели назад… Надеюсь, он в добром здравии и не страдает от «любовных» напастей.
Он особо подчеркнул слово «любовные», зычно расхохотался и вошел в гостиную, оставив за спиной уязвленных женщин.
* * *
Анри женился на Сандре вскоре после кончины своей жены, которую – это было общеизвестно – очень любил, хотя никогда не признавался в этом; он так и не оправился от этой потери. После свадьбы он целых две недели «оказывал внимание» Сандре, после чего слегка забыл о своем супружеском долге и удостаивал ее «вниманием» лишь эпизодически. Сандру, отличавшуюся слабым здоровьем, эта забывчивость вполне устраивала.
Разумеется, в этой туренской глуши не было недостатка в женщинах, которые с самого начала могли бы сообщить Сандре о похождениях ее благоверного. Тем не менее, невзирая на их множество и кипучую энергию, Анри Крессон ни разу не огорчил жену похвальбой или признанием в своих забавах на стороне. Он «наведывался в Париж», как тогда выражались, и возвращался взбодренным, но помалкивал, считая, что скрытность – наименьшее из зол по отношению к супруге, которую ничем не мог реально осчастливить.
Эти отлучки были также единственным, что связывало его с сыном. Людовик тоже «наведывался в Париж», правда лишь ради занятий в Высшей коммерческой школе – безрезультатных, но обязательных; его незнание женщин к восемнадцати годам объяснялось главным образом изоляцией и пребыванием в коллеже, куда его заперли вместе с другими несчастными провинциальными мальчишками. И это полное незнание определенной стороны жизни смутно беспокоило его отца. Тем более что через пару месяцев он получил кипу счетов из цветочного магазина, с самыми разными адресами, что привело его в ужас. Он вообразил, что Людовик сдуру влюбился в какую-то парижскую девицу и сделал ей ребенка или еще что-нибудь в том же роде. Отец, в свою очередь, «наведался в Париж» и с изумлением констатировал, что эти цветы, эти букеты посылались самым разным проституткам, оказывавшим любовные милости его сыну. Утешенный, но не успокоенный – на сей раз интеллектуальными достижениями своего единственного чада, – Анри разъяснил ему, что так не делают. Потом, сидя за обедом, вдруг задумался: а почему, собственно, не делают, почему бы не посылать цветы женщинам, которые тебе отдаются, вместо того чтобы тратиться на букеты для юных девиц из почтенных семей, которые тебе в этом отказывают?!
– Ладно, живи как хочешь, – объявил он в конечном счете.
И его отпрыск, в полном восхищении, продолжал демонстрировать шлюхам свои прекрасные манеры. Только позже, встретив Мари-Лор, он почувствовал себя несчастным – влюбленным и несчастным, – более озабоченным чужой, а не своей собственной жизнью, но не таким уж несчастным оттого, что не разделял жизнь предмета своей любви.
Эта любовь была не так уж важна для Мари-Лор, разве что в той части, что касалась ее самой. А ведь ее собственные родители – Квентин и Фанни Кроули – всю жизнь любили друг друга, показывая дочери пример идеальной близости, страсти и нежности. Тем не менее Мари-Лор явно презирала их за это. Да и сами они как будто инстинктивно сторонились дочери, более того – побаивались ее.
Гибель Квентина в авиакатастрофе привела Фанни Кроули в полное отчаяние. Она исчезла с глаз окружающих, с ее лица исчезла улыбка, из голоса исчезла радость, и вся жизнь исчезла из нее самой. Недостаток денег заставил бедняжку искать работу, и она нашла ее – с помощью друзей – в доме высокой моды, где мало-помалу врожденная мягкость, любезность и внимание к людям обеспечили ей достаточно надежное положение, чтобы прокормить их с дочерью. Однако Мари-Лор этого было мало, и Людовик сразу стал ей интересен.
Если сам он не уловил связи между этими двумя событиями – смертью одного мужчины и интересом к другому, – то лишь потому, что не пожелал этим озадачиваться; даже Фанни и та отвела глаза, когда он попросил руки ее дочери; даже его друзья тут же заговорили о другом, поздравив его так небрежно, словно он собрался куда-нибудь уезжать – например, в Африку, на военную службу. Словно ему оставалось лишь очнуться и отменить свое решение. Людовик ясно это почувствовал, но не стал вникать в их резоны, ибо он обезумел от любви. А Мари-Лор в этот момент хватило ума или рассудочности, чтобы удержать своего воздыхателя, проявить к нему внимание и сделать так, чтобы никакая другая девушка, никакая другая женщина не завладела нежным, чувствительным, богатым бездельником Людовиком Крессоном. Впрочем, тот, изголодавшись по родительской любви в детстве, а по женской – в отрочестве, на самом деле был легкой добычей; он грезил о любви, как нелепый Тристан былых веков.
Однако это безоглядное чувство, которое обеспечивало ему успех у большинства друзей, обеспечило ему же полное и решительное презрение Мари-Лор. Она смотрела на жизнь как на борьбу. Одному из них надлежало взять в их семье бразды правления, и это будет Мари-Лор, только она одна. Физическая любовь вызывала у нее брезгливость, скуку и боязнь, хотя идеальный любовник, каким был Людовик, демонстрировал чудеса пылкости, терпения и нежности, мечтая о том, чтобы создать с Мари-Лор супружескую пару, подобную ее родителям, – пару, где один опирался на другого, пару, состоявшую из двух половинок, как яблоко Платона, но навеки слитых воедино.
Лестница зазвенела под четкими, размеренными шагами: одна ступенька – так! Две ступеньки – так-так! Площадка – так-так-так-так! – Казалось, сама юность шествует под мерное насвистывание (хорошего вкуса, ибо это была мелодия Фреда Астора). Следующие два марша – и юность набрала еще лет тридцать, приняв облик Филиппа Лебаля, очаровательного брата Сандры, который после долгой карьеры обольстителя и тунеядца все чаще и чаще наведывался к своему зятю Анри, – Филиппа Лебаля, который всегда ненавидел деревню, но вот уже лет пять как держал это мнение при себе.
Это был красавец-мужчина или, по крайней мере, бывший красавец, о чем он всегда думал либо с гордостью, либо с горечью, смотря по обстоятельствам. Высокий, стройный, аристократичный и мужественный, он недавно по милости судьбы лишился своих усиков à la Эррол Флинн, которые вылезли сами собой, избавив своего владельца от этого давно уже немодного украшения, но оставив ему привычку небрежно поглаживать то место, где они некогда произрастали. К двадцати двум годам Филипп Лебаль – красивый, богатый, хорошо воспитанный, претенциозный – уже вполне освоился в тех кругах общества, куда открывают доступ мужчинам его типа соблазненные ими глупые женщины из «Jet People». Он промотал свое наследство, ни с кем не поделившись; научился обольщать женщин, ни одну из них не полюбив, и годами повсюду жил гостем, не видя ничего, кроме пальм, дворцов и лыжных курортов. Но в последние пять с лишним лет Филипп словно проделывал свой путь прожигателя жизни в обратном направлении и теперь, появляясь всюду как подарок судьбы, каковым считал себя, довольно быстро осознавал, что превратился в грустное воспоминание о былом. Тем не менее сейчас он был здесь, величественный и улыбающийся, словно позировал невидимому фотографу, как на том снимке, что сопровождал его из дома в дом, от зеркала к зеркалу; снимок когда-то был сделан в Голливуде: Филипп с гордым видом стоял между Джоном Уэйном и Марлен Дитрих. Этот фотопортрет был, вероятно, самым драгоценным его достоянием, если не считать нескольких золотых часов и коллекции индийских шейных платков, сколь очаровательных, столь же изношенных.