Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не хочу, чтобы меня снимали на камеру», – пожаловалась я бабке, но ей было безразлично, она никогда не обращала внимания на мои жалобы. Я прошла через коридор и открыла входную дверь. Дом вздрогнул, не знаю, от удовольствия или от отвращения, однако это не имеет значения, потому что в этом доме разницы особой нет. Я не узнала журналиста, по мне все они на одно лицо: одинаковые бороды, одинаковые стрижки, одинаковая манера говорить – и обвинять меня, и обвинять. Всех их я одинаково ненавижу.
Я пересекла дворик и открыла калитку. «Вот тебе подарок от моей бабушки», – сказала я и протянула открытку репортеру. А этот тупица уставился на меня, не зная, что ответить. Похоже, они боятся нас после всех этих россказней, ну и хорошо, лучше уж пускай боятся, чем жалеют. Его напарник оказался поумнее, он включил камеру, как только я распахнула калитку. Первый тоже пришел в себя, схватил открытку и придержал калитку, чтобы я не смогла ее закрыть. Пока пыталась это сделать, он что-то бубнил мне, но я не слушала, а только думала, что, если сдвинуть его руку немного вправо, можно будет раздавить ему пальцы, захлопывая калитку. Видимо, он что-то заподозрил: когда я взглянула ему прямо в глаза, он отдернул руку, будто обжегся.
Вернувшись в дом, я поняла, что бабушка в чулане. Судя по звукам, она, должно быть, передвигала огромные кастрюли для варки мяса. Они уже сильно поржавели, ими давно не пользовались, но мы не хотим продавать их сборщику металлолома: кто знает, когда может понадобиться кастрюля, вмещающая маленькое тельце. К тому же там у старухи прячутся покойники, которые забредают к ней потерянные и дрожащие, а ей жаль лишать их убежища. Все в грязи, они спускаются с гор и являются в дом. Они дрожат, они напуганы; никто не знает, что им пришлось повстречать на пути и сколько усилий потребовалось, чтобы выбраться из могил. Как бы они обходились без кастрюль, где можно хотя бы переждать, пока пройдет тревога?
Я вышла на задний дворик покормить кошек. Летом они почти не бывают дома, предпочитают лазить по смоковнице в саду или гулять в прохладном овраге, но каждый день приходят убедиться, что мы живы-здоровы, а заодно набивают себе животы. Мы требуем от них оставить в покое птиц и ящериц, ведь в корме у них нет недостатка. Увидев меня, одни принялись громко мяукать, другие подбежали в надежде на ласку. Я наполнила их миски и посидела с ними, пока не стемнело, поскольку здесь особо делать нечего, кроме как накапливать в себе ярость, а с этим я уже разобралась.
На кухне бабушка накрыла на стол. На клеенке – три тарелки, три стакана и три куска хлеба. «Я поставила тарелку твоей матери, она что-то волнуется», – сказала бабушка. А я вот свою мать не помню. Бабка сотни раз показывала мне ее фотографии, достав их из коробки от печенья. Она их достает всякий раз, когда ее душат горе или злость, а в нашем доме это одно и то же. Кладет фотографии передо мной, а я не испытываю ни любви, ни признательности к матери, вообще ничего не чувствую: девочка-подросток на снимках почти вдвое младше меня, и я не могу уразуметь, как она стала моей матерью. Что я чувствую – так это злобу, она мне передалась от бабушки, а еще я злюсь, потому что не понимаю, как это можно взять и увезти девочку без одежды, без денег и против ее воли. Все, что нам известно, – она села в машину, и больше ее никто никогда не видел.
Мы поели, я вымыла посуду, задула свечи перед образами, потому что нельзя же оставлять ничего опасного в досягаемости святых, и поднялась в комнату. Старуха уже спала, похрапывая, как усталая собака. Моя одежда была разбросана по полу, и я собрала ее всю, кроме той, что высовывалась из-под кровати. Ведь если вы угодили в ловушку однажды, это, может, и не ваша вина, но если такое произошло четыре или пять раз, то ваша и никого другого. Заснула я рано и не просыпалась, пока не услышала настойчивый стук в дверь дома. Уже рассвело, но для посещений еще было слишком рано. Вскочив с кровати, я спустилась по лестнице. Бабушка стояла в дверях с распущенными волосами, как всегда, когда хотела кого-нибудь припугнуть.
Она отошла в сторону, и в дом вошел мужчина. Сделав несколько шагов, он увидел меня у лестницы и отвел взгляд. Я ощущала его испуг, но мне не было его жалко, потому что кроме страха внутри у него было высокомерие и презрение. Было еще не жарко, но лоб мужчины покрылся испариной, а рубашка под мышками промокла. Губы у него были сухие и синеватые, как у больного, но я-то знала, что он здоров и что единственная его хворь – это смесь стыда, отвращения и страха, которые одолевают его каждый раз, когда он видит нас.
– Что тебе нужно? – спросила старуха, вложив в этот вопрос все свое презрение.
Пришелец опустил глаза и заговорил просительным тоном, хотя я знала, что чуть его поскреби – и наружу полезет гордыня.
– Меня послала Эмилия спросить, узнала ли ты что-нибудь о мальчике, его дело будет рассматриваться в субботу, – ответил он. – Я не знал, стоит ли приходить, а то вдруг тут журналисты, но в деревне говорят, что вчера вечером по дороге в гостиницу их автомобиль пострадал на крутом повороте, теперь его только на запчасти продавать, – продолжал мужчина, и слова потоком лились из него. – Эмилия сказала, что уже с тобой договорилась, и осталось только забрать то, что ты пообещала.
Я подошла к нему и заметила, что он вздрагивает от страха и отвращения, хоть и старается не подать виду. «А с чего это моя бабушка должна тебе помогать?» – спросила я, приблизив свое лицо к его. «Да просто ради ребенка, – пояснил он и вытер потные ладони о штаны. – Я ничего журналистам не рассказывал, – продолжил он. – Тут распускают много разных слухов и сплетен, но мы с Эмилией заявили, что ничего подобного и быть не может. Репортеры приходили каждый день, расспрашивали, какой ты была в детстве и когда пропала твоя мать. Кое-кто из соседей выдумывал всякое, чтобы покрасоваться на телевидении. И только я твердил, что быть такого не может».
– Для твоего сына у меня ничего нет, зато есть кое-что для тебя, – оборвала его бабушка,