Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, дурила, не меняешься, не знаешь ни хрена про эту женщину, а уже трешься вокруг нее, как похотливый пес. Пролетишь так же, как с Тамарой…
— Нашел с кем сравнивать…
— Да ладно! Знаешь, ты кто?.. А это точно, что она живет тут рядом? Послушай, а она тебе мозги не пудрит?
— Да нет же, старик, нет! Тощий, я должен заполучить эту женщину. Либо она станет моей, либо я себя убью, или умом тронусь, или стану педиком.
— Лучше педиком, чем жмуриком, — с улыбкой заметил Тощий.
— Нет, в самом деле, Тощий. У меня и так никакой жизни… Мне нужна именно такая женщина — пусть я ее почти не знаю, но она мне нужна!
Тощий с жалостью посмотрел на него, будто говоря: ты неисправим.
— Знаешь, меня не оставляет ощущение, что тебя опять заносит… До чего же тебе нравится наступать на старые грабли… К примеру, ударила моча в голову — подался служить в полицию, а теперь плачешься. Ну так пошли их всех к черту и уволься, балда! Только после не говори мне, что в глубине души тебе доставляло удовольствие портить жизнь всяким козлам и ублюдкам… Но снова терпеть твои причитания я не собираюсь. А та заморочка с Тамарой тебе на роду была написана: эта баба по жизни не для таких, как ты и я. Забудь о ней раз и навсегда и пометь в своей автобиографии, что ты по крайней мере избавился от этого зуда и сумел выкинуть ее из головы. И гори оно все синим пламенем! Давай-ка лучше выпьем. Кинь сюда ром.
Конде с тоской посмотрел на бутылку, понимая, что не хватит. Он надеялся услышать от Тощего совсем другие слова. В эту ночь, когда снаружи ветер взметал вороха всякой дряни, а в глубине души у Конде, в каком-то очень укромном уголочке, теплилась посеянная той женщиной надежда, он испытывал ощущение чистоты и свежести, сидя в комнате своего закадычного друга и разговаривая с ним о человеческом и божественном. А если Тощий помрет, что мне тогда делать? — подумал Конде, враз нарушив воцарившийся было внутри душевный покой, и решил продолжить алкогольное самоубийство — налил рома другу, плеснул в свой стакан и только тогда сообразил, что они еще ни словом не обмолвились о бейсболе и не слушали музыку. Поразмыслив, Конде выбрал музыку.
Он встал, выдвинул ящик с кассетами и, как всегда, немного растерялся при виде мешанины музыкальных вкусов Тощего: от битлов и мустангов до Жоана Мануэля Серрата и Глории Эстефан.
— Чего поставим?
— Битлов?
— «Чикаго»?
— «Формулу-пять»?
— «Лос Пасос»?
— «Криденс»?
— Заметано, криденсов… Только не талдычь опять, что Том Фогерти поет как негр, потому что я тебе уже сказал: он поет как бог! Так или нет?
И оба согласились — да, да! — в подтверждение глубочайшего совпадения их взглядов: этот чертов… действительно поет как бог.
Бутылка опустела, прежде чем закончилась долгая версия Proud Mary.[1]Тощий поставил свой стакан на пол и подкатил коляску вплотную к кровати, на которой сидел его друг-полицейский. Он положил пухлую руку на плечо Конде и сказал, глядя ему в глаза:
— Брат, я хочу, чтоб у тебя все наладилось. Хорошие люди заслуживают большего везения на этом свете.
Это верно, подумал Конде; он не знал человека лучше Тощего, и тому страшно не повезло в жизни. И чтобы справиться с нахлынувшей на него волной нестерпимой жалости к другу, он выдавил улыбку и сказал:
— А теперь ты сам байду гонишь, олух. Хороших людей на этом свете уже не осталось.
Конде встал с кровати, желая обнять друга, но не решился. Ему всю жизнь не хватало смелости на сотни и сотни разных поступков.
Никто и представить себе не может, что чувствует ночью полицейский. Никому не дано знать, какие призраки его навещают, какие лихорадки одолевают, в каком аду поджаривается он на медленном огне, а то и объятый жгучим пламенем. Бывает, только прикроет веками усталые глаза, как тут же начинается жестокое испытание — пробуждаются тени прошлого, которые навсегда засели в его памяти и приходят к нему ночь за ночью с неумолимостью маятника. Непростые решения, непростительные ошибки, применение силы и проявление слабости и даже сотворенное добро возвращаются неоплатными долгами перед совестью, израненной большими и маленькими подлостями, совершенными в мире подлецов. Иногда мне является Хосе де ла Каридад, чернокожий водитель грузовика; он просил, умолял не отправлять его в тюрьму, твердил, что не виноват; я вел допрос четыре дня подряд и был уверен, что это его рук дело, больше некому; негр катался по полу, плакал и повторял одно и то же, и я посадил его в предвариловку до суда, который признает его невиновным. Временами приходит маленькая девочка Эстрельита Риверо; я лишь на секунду не успел удержать ее от рокового шага навстречу пуле, которую из пистолета всадил ей меж бровей сержант Матео, стрелявший по ногам убегающего преступника. А еще возвращаются из прошлого и небытия Рафаэль и Тамара и, как двадцать лет назад, танцуют вальс, он — в костюме, она — в длинном белом платье, похожем на свадебное, хотя невестой стала чуть позже. Безрадостны ночи полицейского, не утешают даже воспоминания о последней близости с женщиной или ожидание новой, потому что все воспоминания и все ожидания — кои в свою очередь превратятся в воспоминания — испачканы мерзостью повседневного существования полицейского. С одной женщиной я познакомился, когда расследовал обстоятельства смерти ее мужа — мошенничество, обман, шантаж, злоупотребления и страх человека, казавшегося безупречным на высоте своего служебного положения. Другую буду помнить в связи с каким-нибудь убийством или изнасилованием, с чьей-то трагедией. Ночи полицейского текут мутной водицей с душком и выцветшими образами. Спать… Или хотя бы забыться. Я знаю один способ одолеть проклятые ночи — надо напиться до бесчувствия, что равносильно маленькой смерти каждый день и самой настоящей смерти по утрам, когда веселое солнышко становится пыткой для глаз. Ужас минувшего, страх перед грядущим — с такими муками дотягивает полицейский до наступления дня. Схватить, допросить, посадить, осудить, приговорить, обвинить, пресечь, поймать, заставить, подавить — эти глаголы спрягаются в его воспоминаниях, и в них — вся жизнь полицейского. Я мечтаю о том, чтобы мне снились иные, счастливые сны, чтобы созидать, обладать, отдавать, обретать, творить — писать! Но все это останется лишь бредовыми фантазиями, а пока только и делаешь, что разрушаешь. Вот почему одиночество полицейского есть самое жуткое из всех одиночеств: он существует в компании призраков, терзаемый своей и чужой болью, расплачиваясь за свои и чужие грехи… Хоть бы одна женщина убаюкала полицейского, сыграв ему колыбельную на саксофоне… Но тихо! Ночь наступила. Снаружи адский ветер опаляет землю.
Две таблетки дуралгина давили на желудок, как камень на душу. Конде запил их из огромной чашки черным кофе, после того как убедился, что остатки молока густой жижей застыли на дне бутылки. На его счастье, в стенном шкафу нашлись две чистые рубашки, так что ему даже выпала привилегия выбора; он отдал предпочтение белой в бежевую полоску с длинными рукавами и закатал их по локоть. Джинсы, провалявшиеся ночь под кроватью, могли продержаться еще недели две-три в дополнение к пятнадцати дням, минувшим с последней стирки. Конде сунул за брючный ремень пистолет, обратив внимание на то, что похудел; однако решил не беспокоиться по этому поводу — не голодает же и не болен раком, так какого черта? И вообще, если не считать изжоги, все было хорошо: кругов под глазами почти не заметно, намечающаяся лысина вроде бы не слишком его портит, печень ведет себя мужественно, головная боль потихоньку улетучивается; и уже наступил четверг, а значит, завтра пятница, подсчитал Конде на пальцах. Он ступил в солнце и ветер и даже попытался вымучить старую лирическую песенку: