Шрифт:
Интервал:
Закладка:
II
Иероглиф не производит на японский мозг впечатления сколько-нибудь подобного тому, что вызывает в западном мозгу буква или сочетание букв — скучные безжизненные символы звуков. Для японского мозга иероглиф — это живая картина: он живет, он говорит, он жестикулирует. Всё пространство японской улицы наполнено такими живыми знаками — фигурами, взывающими к глазам, словами, улыбающимися или меняющими свое выражение, подобно человеческим лицам.
Что такое эти письменные знаки по сравнению с нашими собственными безжизненными литерами, могут понять лишь те, кто когда-либо жил на Дальнем Востоке. Ибо напечатанные иероглифы японских или китайских текстов не дают ни малейшего намека на возможную красоту тех же самых иероглифов, причудливо измененных для декоративных надписей, а то и просто для самых обычных целей. Никакие жесткие условности не сковывают фантазию каллиграфов: каждый из них прикладывает все свои силы и старания, дабы сделать свои иероглифы красивее любых других. Поколения за поколениями художников трудились в поте лица своего со времен незапамятных в подобном соперничестве, и, таким образом, по прошествии многих веков неустанных трудов примитивный символ превратился в предмет неописуемой красоты. Он состоит всего лишь из определенного числа мазков кисти, но в каждой его детали скрыто неподдающееся разгадке тайное искусство грации, пропорции, неуловимого изгиба, которое фактически и делает его похожим на живой, и служит свидетельством тому, что даже в краткий миг его начертания художник чувствовал своей кистью идеальную форму этой черты одинаково на протяжении всей ее длины, от начала до завершения. Но искусство проведения черты — это еще не всё; искусство их сочетания — вот что создает магию очарования, часто изумляющую самих японцев. И совершенно не удивительно, принимая во внимание необыкновенно персонифицированную, живую, эзотерическую сторону японской письменности, что существуют изумительные легенды о каллиграфии, повествующие о том, как слова, написанные праведными знатоками, обрели человеческий облик и сошли со своих досок, чтобы вступить в диалог с людьми.
III
Мой курумая называет себя «Тя». У него белая шляпа, похожая на шляпку огромного гриба, короткая синяя куртка с широкими рукавами, синие панталоны, плотно облегающие ноги подобно «трико» и доходящие до щиколоток, легкие соломенные сандалии, завязанные на голых ступнях веревками из пальмового волокна. Он, несомненно, всецело воплощает в себе терпение, выносливость, а также присущие его сословию навыки добиваться своего посредством хитрости и лести. Он уже вынудил меня платить ему больше, нежели определено законом, — понапрасну меня предупреждали о его скрытом коварстве. Ибо того, что рысаком тебе служит человеческое существо, неутомимо бегущее между оглоблями, часами без передышки скачущее вверх-вниз перед твоими глазами, бывает вполне достаточно, чтобы пробудить чувство сострадания. А когда это человеческое существо, так вот рысящее между оглоблями, со всеми своими надеждами, воспоминаниями, чувствами и представлениями, демонстрирует обладание добрейшей улыбкой и способность ко всяческим проявлениям бесконечной благодарности, это сострадание переходит в симпатию и пробуждает безрассудные импульсы к самопожертвованию. Думаю, что зрелище льющегося ручьями пота также отчасти способствует пробуждению этого чувства, ибо заставляет задумываться о том, какова цена повышенных сердцебиений и мышечных напряжений. Одежда Тя насквозь пропитана пóтом, и он постоянно вытирает лицо небольшим полотенцем небесно-голубого цвета, с изображенными на нем белым цветом побегами бамбука и воробьями, которое он обматывает вокруг запястья, когда бежит.
Однако то, что привлекает меня в Тя — Тя, воспринимаемом не как тягловая сила, а как человеческая личность, — я быстро учусь распознавать во множествах лиц, оборачивающихся к нам, пока мы катим по миниатюрным улочкам. И возможно, исключительно приятное впечатление этого утра связано с этой необыкновенной деликатностью постоянного всеобщего рассматривания. Каждый взирает на вас с любопытством; но никогда не бывает чего-либо неприятного, тем более чего-либо враждебного в этих пристальных взглядах: чаще всего они сопровождаются улыбкой или полуулыбкой. Конечным итогом всех этих доброжелательно-любопытных взглядов и улыбок становится то, что чужеземец начинает невольно думать, что оказался в сказочной стране. Несомненно, такое утверждение кажется донельзя избитым и заезженным, ибо каждый, кто описывает ощущения своего первого дня в Японии, говорит об этой стране, как о стране волшебной, а о народе ее — как о народе сказочном. Но имеется вполне естественная причина для столь единодушного выбора эпитетов при описании того, что почти невозможно более точно описать.
Неожиданно оказаться в мире, где всё представлено в меньшем и более деликатном масштабе, чем это нам привычно; в мире уменьшенных и с виду более добрых существ, которые все поголовно улыбаются вам, как будто желают вам всяческого благополучия; в мире, где всё движется медленно и плавно, а голоса приглушены; в мире, где земля, жизнь и небо не похожи на всё то, что вам когда-либо приходилось видеть где-либо еще, — для воображения, воспитанного на английском фольклоре, это подобно воплощению мечты о стране эльфов.
IV
Путешественник, который неожиданно попадает в эпоху общественных перемен — а особенно, в эпоху смены феодального прошлого демократическим настоящим — вполне может испытать сожаление об упадке вещей прекрасных и воцарении вещей новых и безобразных. Что из тех и других я еще смогу открыть для себя в Японии, мне неведомо; но сегодня, на этих экзотических улицах, старое и новое смешалось настолько, что одно кажется оттеняющим другое. Линия крошечных белых телеграфных столбов, несущих мировые новости в газеты, которые печатаются смесью японских букв и китайских иероглифов; электрический звонок в каком-то чайном домике с восточной загадкой текста, приклеенного рядом с кнопкой из слоновой кости; магазин американских швейных машинок по соседству с лавкой изготовителя буддистских образов; заведение фотографа рядом с мастерской по плетению соломенных сандалий — всё это не вызывает ощущения диссонанса, ибо любой образец западного новшества помещается в восточное обрамление, которое представляется пригодным для любой картины. Но в первый день, во всяком случае, только старое выглядит новым для иностранца и этого достаточно, чтобы целиком завладеть его вниманием. Затем ему начинает казаться, что всё в Японии — утонченно, изысканно, восхитительно, — даже пара деревянных палочек для еды в бумажном пакетике с небольшим рисунком на нем; даже упаковка зубочисток из дерева вишни в бумажной обертке с чудесными буквами трех различных цветов на ней; даже маленькое небесно-голубое полотенце с рисунком порхающих воробьев, которым возница вашей дзинрикися вытирает свое лицо. Банковские билеты и обычные медные монеты — это истинные произведения искусства. Даже кусок цветного шпагата, которым лавочник завязал вашу последнюю покупку, — это нечто необыкновенное. Вещи необычные и необычно изящные приводят вас в полнейшее изумление своим неимоверным обилием: по обе стороны от вас, куда бы вы ни обратили свой взор, — повсюду бесчисленные удивительные вещи, пока еще совершенно непонятного вам назначения.
Но заглядываться на них опасно. Каждый раз, когда вы решаетесь обратить свой взор на что-либо, что-то толкает вас купить это — если только, как это часто бывает, улыбающийся торговец не предложит вашему вниманию столь много разных видов одного и того же товара, каждый особенно и все вместе невыразимо соблазнительные, что вы побежите прочь в ужасе от своих собственных порывов. Лавочник никогда не просит вас что-либо купить, но его товары обладают колдовской силой, и, если только вы начинаете покупать, вы пропали. Дешевизна означает лишь соблазн вконец разориться, ведь запасы этих неотразимых товаров неистощимы. Огромный пароход, регулярно пересекающий Тихий океан, не смог бы вместить всего того, что вам захочется приобрести. И пусть вы не готовы признаться в этом даже самому себе — вы захотите купить не только всё содержимое какой-то одной лавки; более того, вы захотите купить эту лавку целиком вместе с лавочником, и целые улицы лавок с их портьерами и со всеми их жителями, и весь этот город с заливом и горами, кольцом окружающими его, и белое колдовство Фудзиямы, зависшее над ним в безупречно голубом небе, и всю Японию, по всей правде говоря, с ее волшебными деревьями и сияющим небосводом, со всеми ее городами и весями, храмами и святилищами, со всеми сорока миллионами самого обворожительного народа во вселенной.