Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никаких других снимков в моем распоряжении нет, весь семейный архив погиб. Еще когда начались первые стычки в Оше, где до Шахрисабза жили мои родители. Слава богу, что нам удалось вырваться до начала само́й резни, счастливо избежать худшего. Избежать смерти. Из Оша мы уезжали впопыхах («в чем были — в том и уехали», — всегда говорила мама) и едва не погибли от рук банды преследователей, вооруженных палками и камнями. Где уж тут было сохранить документы? Их восстановили позже благодаря академику Рахимову, отцовскому покровителю. Но о том, чтобы вернуть нам материальные свидетельства нашей прошлой жизни, не может быть и речи. Даже академики с их обширными связями здесь бессильны.
Я не помню Ош.
Ни единого проблеска, ни единой картинки вроде новогодней елки в детском саду, тарелки манной каши на столе или… Что обычно помнят из раннего детства? Я ничего вспомнить не могу, как бы ни старался. Моя жизнь начинается с автобуса «ЛиАЗ», едущего в горы. С красных роз на мамином платье. Впрочем, по прошествии времени мне начинает казаться, что это все-таки были не розы.
Маки.
По прошествии времени я все чаще задумываюсь о том, что судьба обошлась с нашей семьей не очень-то справедливо. Насмерть выбила мелкокалиберкой всех родственников, ближних и дальних, — как жестяные фигурки в тире; разметала по свету немногочисленных друзей. О бабушках и дедушках (умерших еще до моего рождения) мне известно лишь по рассказам родителей. Они, а до этого — прабабушки и прадедушки — всегда жили на Востоке. Поколение за поколением мы рождались и умирали здесь. И лишь иногда позволяли себе мигрировать, но исключительно в рамках региона. Узбекистан, Киргизия, Туркмения — и снова Узбекистан. Бег по кругу, по колее, уже протоптанной до тебя. Когда-то она была широкой, но теперь сузилась до звериной тропы. Я, мама и отец — только мы и есть друг у друга. Да еще сидящий где-то в Ташкенте луноликий академик Рахимов, наш добрый ангел и благодетель. Я видел его лишь однажды, в Майданаке: академик оказался там, когда мы в очередной раз приехали навестить отца.
— Твой? — зычным голосом спросил у него академик, тяжелым раздвоенным подбородком указывая на меня.
— Мой.
— Хороший малый.
— Других не держим.
После этого академик сосредоточился на мне и несколько секунд пристально вглядывался в мое лицо.
— Нравится обсерватория?
— Да.
— А кем хочешь быть?
Больше всего я хочу быть астронавтом Нилом Армстронгом и немного вождем Оцеолой, но не знаю, стоит ли сообщать об этом академику. Подумав немного, я нахожу самый правильный ответ.
— Как папа.
— Стало быть, инженером?
— Да.
— Молодец.
На прощание академик треплет меня по голове и дарит большую тяжелую линзу. Такие же линзы стоят на всех телескопах Майданака. С поправкой на размер, разумеется.
Телескопа из одной линзы не сочинишь, но меньше всего я озабочен строительством телескопа. Линза нравится мне как произведение искусства, да и в прикладном смысле совершенно незаменима. На несколько дней она становится центром моего мальчишеского мироздания. Я ползаю по квартире по-пластунски, изучая трещины в деревянном полу; поджигаю спички, преломляя в линзе солнечный свет. Да и на фотографиях галактик можно разглядеть гораздо больше событий, чем до сих пор. Так я обнаруживаю сгустки черной материи неподалеку от блазара в созвездии Ящерицы. «Блазар» — именно это слово написано прямо на фотографии; отходящая от него стрелка упирается в несколько мутноватых, сливающихся в одну точек. Если это и есть блазар, то выглядит он неважно.
Вооруженный линзой, я отправляюсь на улицу: до сих пор я предпочитал отсиживаться дома, но, видимо, пришла пора расширять кругозор.
Ровно через час я перестаю быть счастливым обладателем линзы: ее отнимает дворовый авторитет Мухамеджан по кличке «Оса». Наверное, стоило бы побороться за свое сокровище, но силы уж слишком неравны. За спиной Осы жужжит целый рой дружков-приятелей, готовых наброситься на меня, стоит только Мухамеджану бровью повести. А в дополнение ко всему я представляю, как расстроится мама, если узнает, что я дрался. Мама не любит надолго выпускать меня из виду и вообще — всячески оберегает и сдувает пылинки.
Я — классический маменькин сынок, да.
— Маменькин сынок, да? — издевательски вопрошает Оса. А затем, приблизившись ко мне почти вплотную, презрительно бросает. — Пс-ссс-ссс. Рус чо́чка[2].
Я не знаю узбекского (что странно для потомка тех, кто всю жизнь прожил на Востоке), но считывать интонации, несмотря на возраст, уже умею. Оса явно хочет унизить меня, публично оскорбить, устроить показательную порку.
— Дай сюда эту хреновину, — командует он.
Оса возвышается надо мной морским утесом, за которым вьется стая подчиненных ему бакланов, альбатросов и суетливых чаек. И мне ничего не остается, как протянуть ему подарок академика Рахимова. Он не слишком впечатляет Осу, более того — тот выглядит раздосадованным. Как если бы ожидал получить сто тысяч миллионов рублей, а вместо этого ему сунули в руку двухкопеечную монету.
— Кутоган кыры! Джаляб!..
Эти слова откуда-то известны мне, хотя в нашей семье их не стали бы употреблять даже под страхом смерти. Грязные ругательства, вот что это такое. Я слишком мал, чтобы самому оценивать их, они воспринимаются набором звуков, легким сотрясанием воздуха. Именно — легким, потому что Оса произносит свой «джаляб» почти нежно.
Едва ли не по-дружески.
То, что происходит потом, будет происходить со мной и впоследствии. Не слишком часто, но все же… Моя душа странным образом отделяется от тела, становясь сторонним наблюдателем. Она (Второй Я) взирает на происходящее с холодной отстраненностью путешественника во времени. Я знаю, что произойдет в следующий момент. Оса ударит меня прямиком в живот, в солнечное сплетение. А потом, когда я упаду, больно саданет ногой в пыльной сандалии по скуле. «Больно» здесь — такое же ничего не значащее для меня слово, как и «джаляб». Потому что я и боли не почувствую. Никакой.
У Второго Я есть еще одно преимущество перед всеми остальными (во главе с «первым Мной») — он умеет растягивать время. Не до бесконечности, разумеется, но отпущенных секунд хватает на то, чтобы внимательно рассмотреть застывшего с нелепо приоткрытым ртом Осу, двух братьев — Орзумурода и Улугмурода, толстяка немца Вернера и маленького верткого Домулло с бородавкой на щеке: именно он похож на суетливую чайку.
Дворовая банда не вызывает у меня страха, напротив, я испытываю к ней что-то вроде жалости. Особенно — к Домулло. Бледная бородавка, занимающая лишь крохотный участок на его смуглой физиономии, вдруг начинает разрастаться, подниматься вверх, как тесто; спустя мгновение все лицо Домулло оказывается погребенным под бесформенной массой. Нет больше ни рта, ни носа, ни глаз. Даже непокорный хохолок волос на макушке — и тот скрылся.