Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты умрешь, Домулло.
Так думает Второй Я. А первый просто произносит это вслух:
— Ты умрешь.
Коммуникации между первым и вторым «я» еще до конца не отлажены, оттого и имя остается непроговоренным. Все выглядит так, что сказанное обращено к Осе.
— Ты умрешь.
Это не угроза. Да и невозможно представить, чтобы малолетка, шкет, маменькин сынок угрожал королю двора. Это не угроза и не дерзость, на которую решаются в приступе отчаяния. Просто констатация факта, медицинский приговор. Или вердикт высшего суда.
— Чего? — Оса распяливает рот в глупой усмешке. — Чего?
— Ты умрешь.
Только теперь он бьет меня. Ногой в солнечное сплетение. Боли я не чувствую, мне просто не хватает воздуха, вот и все. На всякий случай я падаю наземь и подгибаю колени к животу: все происходит ровно так, как привиделось мне несколько секунд (или минут) назад. Остается пережить лишь пыльные сандалии на скуле: удар, еще один, передо мной мелькают грязные пальцы, усаженные черными жесткими волосками. Рот наполняется жидкостью, солоноватой на вкус. Очевидно, она вытекает из носа и просачивается в первую подвернувшуюся щель.
Кровь.
Даже не пытаясь увернуться от ударов, я меланхолично думаю о своей футболке.
Мама наверняка расстроится, увидев, как я ее изгваздал.
Мама появляется во дворе спустя каких-нибудь три минуты. Она кричит так истошно, с таким отчаянием, как будто меня уже убили. Или я умер — вместо Домулло. Парни бросаются врассыпную, секунда — и возле меня никого нет.
Я все еще думаю о футболке, когда мамины руки отрывают меня от земли. Крепко обнимают — так крепко, как будто мама хочет прирасти ко мне навсегда.
— Больно? Тебе больно, мой родной? — шепчет мама.
— Все в порядке. Мне не больно. Нет. — В подтверждение своих слов я начинаю быстро-быстро трясти головой.
— Мое солнышко, мой малыш…
Я прячу голову у мамы под подбородком: лучшего навеса, чтобы укрыться от всех на свете ливней, селей и камнепадов, и придумать нельзя. Кажется, у мамы — тысяча рук и тысяча губ. И все они навсегда отданы мне в собственность. Наша с мамой любовь — абсолютна, мы принадлежим только друг другу и еще — папе, хотя здесь и сейчас его с нами нет. Мне не хочется вылезать из-под навеса, но мама почти силой заставляет меня сделать это. Она внимательно осматривает и ощупывает меня.
— Здесь больно? — Ее пальцы пробегают по моей скуле.
— Нет.
— А здесь? — Теперь они касаются кончиков губ.
— Нет.
— Я видела, кто это сделал. — Мама вытирает кровь у меня под носом белоснежным накрахмаленным платком. — И я их… убью.
Мне щекотно, а еще — жесткие края платка царапают кожу.
— Не надо, мамочка. Пожалуйста. Они сами.
— Что — сами?
— Сами умрут.
В маминых глазах проносится что-то, отдаленно напоминающее панику. Обычно небесно-голубые, они темнеют и становятся почти черными. Так я впервые сталкиваюсь с чернотой, еще не понимая, какое место ей уготовано в моей жизни. Впрочем, в тот раз она быстро отступает, и вот — мамины глаза снова голубые; разве что — чуть более темные, чем обычно.
— Мы ведь не скажем папе? — осторожно спрашиваю я. — А то он тоже расстроится. Хуже тебя.
— Ну, не знаю. — Мамин голос полон нерешительности. — Он бы мог поговорить с этими малолетними бандитами. С их родителями. Это произвело бы должное впечатление. Я так думаю. А ты?
— Нет.
— Хорошо, милый. Пусть будет так, как ты хочешь.
В нашей семье все всегда устраивается именно так, как я хочу. Я никогда не злоупотребляю этим и потому не знаю границ, за которые готовы (или, наоборот, не готовы) шагнуть родители. Что, если бы я сказал маме «Убей их»?
Вдруг она и правда бы их убила — и Осу, и двух братьев, и толстяка немца, и суетливую бородавчатую чайку? Нет-нет, небесно-голубая мама на это не способна. А вот та, в глазах которой на секунду поселилась чернота…
Думать о черноте не хочется, и поэтому я переключаюсь на мысли о безвозвратно утраченной линзе. Прежде чем подарок академика Рахимова перекочевал к Осе, я успел исследовать небольшую часть двора: ту, где растут кусты татарской жимолости и два тутовых дерева. Сам тутовник интересует меня мало, но под его гладкой, отслаивающейся корой полно насекомых. Захваченные в плен увеличительным стеклом, они предстают передо мной едва ли не монстрами — отталкивающими и прекрасными одновременно. Разглядеть их в подробностях не всегда удается: слишком уж быстро они передвигаются. Устав наблюдать за жуками, муравьями и тлей, я переношу наблюдательный пункт к кустам жимолости. И тут, под одним из выбившихся из земли корешков, вижу ее — маленькую, размером с воробья, птицу. Птица и похожа на воробья, с той лишь разницей, что голова ее покрыта тускло-красными перьями, которые напоминают шапочку. Есть и еще некоторые отличия: она намного темнее, чем воробей, и у нее — желтые лапки.
Птица мертва.
Этот факт удручает меня несказанно. Я не могу вспомнить, когда плакал последний раз. Наверное, никогда: просто не было повода, чтобы пустить слезу. Теперь повод появился, и все мои силы уходят на то, чтобы не зарыдать. Симпатия к птице возникла мгновенно, сердце мое неистово колотится, а в горле застрял комок. Я скорблю о красноголовке так, как скорбел бы о смерти близкого друга — Оцеолы или Нила Армстронга. Минут десять я сижу неподвижно, держа на раскрытой ладони свое мертвое сокровище. Наверное, птицу надо похоронить со всеми почестями, подобающими вождям племени и астронавтам. И в тот момент, когда я решаю — какими именно должны быть эти почести, меня и настигает осиная банда. Я чувствую ее приближение спиной и еще успеваю поцеловать легкие перья и спрятать тельце под листками.
Дождись меня, красноголовочка, я обязательно вернусь!..
И я возвращаюсь. Но не сразу после случившегося во дворе, и даже не вечером — утром. Вечер мы проводим с мамой за игрой в домино (в ней выигрывает она) и в карты (здесь победителем оказываюсь я). Говорим по телефону с папой: «У нас все хорошо, папочка, ждем тебя на выходные, передавай привет всем-всем звездам». Затем, перед сном, читаем друг другу «Калле Блюмквиста — сыщика». Все выглядит как обычно, вот только мама не уходит к себе. Она остается в моей комнате: на всякий случай, вдруг мне приснится кошмар после всего пережитого?
Такого еще не было.
Такого еще не было, но может случиться, детские кошмары — вещь непредсказуемая, — как-то сказала она папе.
— Детские воспоминания — тоже, — ответил папа. И почему-то понизил голос.
Хотя на кухне, где происходил разговор, они находились вдвоем. Я стоял за полуприкрытой дверью, в коридоре, с колодой карт в руках: только что разученному фокусу с отгадыванием задуманной про себя карты просто необходимы зрители.