Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От ладана и масляной гари стало душно, тошно, противно, стало жаль потерянных людей, устремившихся в ничто, и захотелось покинуть этот вместительный склеп.
Савелий оглянулся на входную дверь, припомнил вчерашнюю скамейку в тени.
Между тем священнику откликнулся хор, исполняющий на славянском стих, из-за непонятности слов больше похожий на художественное гудение. Правда, исполняли неплохо, да так слитно, сильно и друг ко другу подогнано, что в раме ближайшей к Савелию иконы задрожало стекло, жужжа в такт стиха.
Савелий остался. Он слышал, что в этой церкви для пения прихожане нанимают неверующих профессиональных музыкантов. Значит, он здесь не единственный благоразумный и просвещенный человек.
Неуместно громко ступая каблуками по кафельному полу, Он проник сквозь реденькую стену верующих вперед, ближе к хору, и рассмотрел его участников: довольно молодые и современные, хорошо одетые люди.
Священник возгласил нечто, хор откликнулся, и певцы так же перекрестились и поклонились в сторону алтаря. Хм… Савелий почувствовал себя одиноким в этой толпе людей, живущих где-то в параллельной вселенной: певцы такие же религиозники. Надо выбираться отсюда.
И тут они запели… Живое и плавное нечто мягко вытекало из их пения, оно наполнило собою все вместительное пространство, задрожало тонко в иконах, подсвечниках, трепетных огоньках свечей, в могучих каменных стенах. Отражаясь эхом, оно вникало в Савелия ото всюду, принуждая вибрировать все его существо. Сава погрузился в плавное течение песни и… вспомнил ее! «Ижихи Рувимы»! Это «Ижихи Рувимы»!
***
– А кто такие «Ижихи Рувимы», бабушка? – Савка разглядывает просветы в густой кроне уже родного для него ясеня, свозь которые виднеются кусочки облаков.
– Это ангелы Божии, милый, Херувимы… С лицами и четырьмя крылами, – бабушка уже перебрала все свои травы, даже те, что собирают на закате. Теперь только ждет ночи и поет свою главную песню. – Это в церкви поют, когда все уже готово, и приходит главное время. Это к причастию…
– А это как, к причастию? – Савка невольно приоткрывает рот и глаза от любопытства: «Ижихи Рувимы» всегда казались ему загадочными, страшными и торжественными.
– А так, что живем мы здесь по одиночке, а приходит время, и мы прилепляемся к Богу, – ее глаза искрятся и светлеют, а голос приобретает странное звучание, будто доносящееся издалека. – Тогда уж мы не сами по себе, а Богу причастные, частички, то есть, Его.
– Это страшно. Херувимы с лицами… – Савка обнимает бабушкину руку, пахнущую травами и домом, и ему становится легче. Она гладит его по голове, высвобождает руку, поднимает его на ножки.
– Нет, не страшно. Херувимы истуканов попаляют, а чистым душам отворяют путь к Богу, – на коленях она собирает приготовленные травы. Пришла пора уходить. Савка распихивает по карманам свои ценности.
– Вот, и это возьми: в ней жизнь, – она протягивает Савке розовую сережку ясеня, похожую на оброненное ангельское крылышко. – Только жизнь эта спит еще. Ее нужно посадить, и вырастет дерево, а у него свои плоды и семена. У какого дерева житейские, а у какого духовные.
– Она что, живая? – Савка пристально оглядывает крылатое семечко – признаков жизни нет.
– Живая… Только ей нужна твоя работа: Бог садит ясень, а дождь его растит*. Бог дает нам жизнь, а мы трудимся и растем к небу, как дерево.
– Чтобы потом причаститься к Нему? – запоздало спрашивает Савка, увлекшийся разглядыванием сережки, но бабушка уже отправилась в путь. Скоро ночь.
***
Пережитое в детстве припомнилось с явственной свежестью, как недавнее: тепло бабушкиного голоса, настежь распахнутое ожидание несомненного счастья, страх большого и неизвестного, смешанный с непреодолимой тягой к нему. И ощущение невидимой и пристальной заботы.
Воображаемые лица четырехкрылых Херувимов, смотрят строго и проницательно – чистая ли перед ними душа или истукан? «Ижихи Рувимы»…
Пораженный Савелий погрузился в облако собственных воспоминаний, под влиянием пения захвативших его целиком. Руки его ослабели, весь он сжался и невольно отдался бабушкиной песне, которая слышалась ото всюду и уже вовсю владела его трепещущей душой, жила в ней без всякой его воли. Странные люди вокруг, глазастые иконы, вечно вглядывающиеся в своих зрителей, дрожащие огоньки свечей – все слилось в единый хоровод, подчиненный песне.
– Тайно образующе…, образующе…, – вслед за ходом пения Савелий припоминал знакомые когда-то фразы. – И Животворящей… И Животворящей Троице…
«Что это такое!?», – Савелий восклицал мысленно: «Что это?!». Нечто живое поднималось в нем вверх от грудины, собиралось у ворота и давило тугим галстуком, сгустившись в тягостный ком в горле, там запекло, задрожало, и поднялось к лицу, приведя в движение подергивающихся уголки губ, задышавшие боковинки носа, закрывшиеся сами собою глаза и беспричинной грустью устремившиеся к верху краешки бровей. Наконец, быстрой волной оно вновь вырвалось из груди и прокатилось к лицу, ударило по глазам теперь сильнее, и до пекла разогревая сердце, выбило из глаз слезы, сами собою горячими беглыми струйками бросившиеся вон.
Савелий вспомнил все: и утро, и песню, и ангелов, и древесное семечко, которое так и не посадил.
Влекомый неясным порывом, он плавленым воском скользнул вниз над стеною, свалившись, обрушившись на колени, согнулся, как желудочный больной, крупно задрожал, и не сдерживаясь больше ни сколько, отдался во власть тихого, беззвучного рыдания, принадлежавшего будто бы и не ему вовсе.
– Прости, – обратился он к Чему-то, что пришло. – Прости… Я… Прости…
Мысли в его уме проносились молча, и ни одна из них не осмеливалась показаться ценной. Все его существо заполнилось Живым Чем-то, незримо зрящим на него из бытия. Только «прости..» неслось скорым поездом, мелькая одинаковыми вагончиками: прости, прости, прости…
Неверующий хор закончил пение, и серые религиозные люди перекрестились и поклонились в пустоту. Но Савелий этого уже не видел: не раскрывая глаз, сплотив коленки и согнувшись неестественно низко, он все еще сидел на полу, прильнув плечом к стене. Он боялся выпустить, отпугнуть, потерять Живое Что-то, и Оно было в нем. Душа Савелия, трепеща, рыдая и боясь разлуки, все же чувствовала себя частью чего-то непостижимого, бесконечно большого и… исконно родного. Он уже не пытался сказать, а мог только смотреть и видеть, жаждать и утоляться, скорбеть и получать утешение.
Всем приходом запели «Отче наш», Савелий открыл глаза. Мир вокруг казался нереальным, тусклым и нечетким. Теперь это лишь незначительная тень параллельной вселенной, из которой он пришел сюда сегодня утром.
Вблизи послышался шорох, Савелий оглянулся: справа, чуть сзади, стояла на коленях Пантелевна и что-то пыталась сказать тихим шепотом, но, как и вчера, ее едва было слышно. Савелий наклонился в ее сторону, а она приклонилась