Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошла целая вечность с тех пор, как он ехал в больницу вместе с матерью, которая сопровождала его на операцию по удалению грыжи осенью 1942 года, — это было короткое путешествие на автобусе, длившееся не более десяти минут. Обычно, если он ездил куда-нибудь вместе с матерью, они садились в машину, принадлежавшую их семье, и за рулем, как правило, был отец. Но теперь их было только двое, они сели в автобус и направились в больницу, где он когда-то родился, и она была рядом, чтобы успокоить его, заглушить дурные предчувствия, он храбрился, и мать хвалила его за мужество.
Его старший брат был в это время в школе, а отец уехал на машине задолго до того, как они с матерью отправились в больницу. На коленях у матери лежала маленькая дорожная сумка: в нее она положила зубную щетку, пижаму, купальный халат и тапочки, а также книжки, которые он собирался прочесть. Он до сих пор помнил, какие книжки взял с собой. Больница располагалась сразу за углом от районной библиотеки, так что его мать с легкостью могла пополнить запас для чтения, если он быстро одолеет все, что захватил с собой. Ему предстояло просидеть еще целую неделю дома, поправляясь после операции, и он больше волновался о том, что ему придется пропустить много уроков в школе, чем об усыпляющей маске с эфиром, которую ему должны были положить на лицо. В начале сороковых годов родителям не разрешали дежурить по ночам у койки, где лежало их больное дитя, и он понимал, что ему придется спать одному, потому что рядом не будет ни матери, ни отца, ни брата. Из-за этого он волновался еще больше.
Мать чрезвычайно учтиво и мягко беседовала с медицинским персоналом, поэтому женщины, которые оформляли его в приемном покое, тоже разговаривали с ней уважительно, так же как и медсестры, дежурившие на посту, когда они с матерью направлялись к лифту, поднявшему их в детское хирургическое отделение. Мать несла его вещи, потому что до операции и еще несколько недель после нее ему, пока он полностью не поправится, нельзя было поднимать никакие тяжести, даже такие, как маленькая дорожная сумка. Он обнаружил шишку слева в паху несколько месяцев назад, но никому не сказал о ней, пытаясь самостоятельно вправить ее пальцами. Он не имел понятия, что такое паховая грыжа или какую опасность представляет этот выпирающий желвак, располагающийся так близко к его гениталиям.
В те дни, если родители были против хирургического вмешательства, врач мог посоветовать жесткий корсет с металлическими прутьями. В его школе был мальчик, который носил такой корсет, и это была одна из причин, по которой он долго ничего не говорил об опухоли в паху: он боялся, что его тоже заставят носить корсет и, когда он будет надевать шорты перед занятиями физкультурой в гимнастическом зале, все мальчики увидят его позор.
Он долго терпел, но однажды, не выдержав, признался во всем родителям, и отец отвел его на консультацию к врачу. Врач, быстро осмотрев больного, поставил диагноз и, переговорив с отцом, назначил операцию. Все произошло с удивительной скоростью, и врач — тот самый, который помогал ему появиться на свет, — убедив его, что все будет в полном порядке, перевел разговор на серию юмористических комиксов про «Крошку Абнера»,[2]которую они оба с удовольствием читали в вечерней газете.
Как сказали его родителям, хирург, доктор Смит, был лучшим в городе специалистом в этой области. Как и отец мальчика, доктор Смит, урожденный Солли Смулович, был сыном бедного иммигранта и вырос в трущобах.
Он был помещен в палату и уложен на койку уже через час после прибытия в больницу, хотя операция была назначена только на следующее утро, — вот как обращались с пациентами в те Дни.
Рядом с ним лежал мальчик, которому была сделана операция на желудке, — ему до сих пор не разрешали вставать. Рядом с мальчиком, держа его за руку, сидела его мать. Когда к мальчику пришел отец — навестить его после работы, родители сразу перешли на идиш, и он подумал, что оба они слишком обеспокоены, чтобы говорить в присутствии сына на понятном ему английском.
Единственным местом, где он слышал идиш, была ювелирная лавка, куда заходили беженцы, чтобы купить «Шаффхаузен» — часы, которые было очень трудно найти, и его отец частенько объезжал окрестности, чтобы найти именно эту марку. «„Шаффхаузен", я хочу „Шаффхаузен"» — это был предел их знания английского. Конечно, беседа шла исключительно на идиш, когда в Элизабет раз или пару раз в месяц приезжали евреи-хасиды из Нью-Йорка и отец мог пополнить содержимое своего сейфа, поскольку хранить богатый запас бриллиантов в лавке было для него слишком дорого. До войны в Америке не так уж много евреев торговало алмазами, но его отец с самого начала предпочитал иметь дело с хасидами, чем с крупными ювелирными домами. Торговец алмазами, заезжавший к ним чаще других, был беженцем, чей маршрут привел его из Варшавы в Нью-Йорк через Антверпен; этот старик носил широкополую черную шляпу и лапсердак — длинное черное пальто, какое невозможно было увидеть ни на одном из прохожих на улицах Элизабет, даже из еврейской среды. Он носил бороду и пейсы и прятал свой поясной кошель, в котором хранились бриллианты, под нижним бельем с бахромой, чье религиозное значение ускользало от юного богоборца и, конечно же, казалось ему нелепым — даже после того, как отец объяснил ему, почему хасиды до сих пор носят то, что носили их предки в Старом Свете двести лет назад, и живут по тем же законам, по которым жили их предшественники, несмотря на то (как он снова и снова доказывал своему отцу) что они теперь находятся в Америке и вольны бриться, носить что угодно и вести себя как хотят. Когда один из семерых сыновей этого торговца решил жениться, тот пригласил всю их семью на свадьбу в Бруклин. Все мужчины, присутствовавшие на свадьбе, носили бороды, а все женщины, согласно обычаю, были в париках, и в синагоге гости разошлись в разные стороны: женщины и мужчины сидели отдельно, разделенные стеной, и после венчания они даже не танцевали вместе, то есть поступали так, чтобы все в этой свадьбе сделалось ему и Хоуи ненавистно. Когда торговец бриллиантами приходил в ювелирную лавку его отца, он всегда снимал свой длинный лапсердак, но оставался в шляпе, и двое мужчин садились у витрины с драгоценностями, дружелюбно беседуя на идиш, на том языке, на котором дома говорили с родившимися в Америке детьми родители его отца, его бабушка и дедушка, в ту пору, когда были еще живы. Но когда приходило время заняться делом, оба старика отправлялись в заднюю комнату, где стояли сейф и верстак, а пол был покрыт коричневым линолеумом, и, низко наклонив головы, разглядывали лежавшие на столе бриллианты; они уединялись за дверью, которая почти никогда плотно не закрывалась, даже если удавалось изнутри накинуть на нее крючок, и еще там были туалет и крохотная раковина. Отец всегда расплачивался на месте, выписывая чек.
Закрыв лавку с помощью Хоуи — отец опускал вниз решетки, предохранявшие витрины магазинчика от грабителей, навешивал на них амбарные замки и включал сигнализацию, — а потом, заперев входные двери на всевозможные ключи, появлялся в больничной палате, чтобы обнять своего младшего сына.