Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следуя слегка измененному изречению Сюлли «Воровство и бриколяж – суть два кормящих сосца науки», я беззастенчиво обворовывал «Космополитики» Изабель Стенгерс, которой посвящено настоящее произведение, а также исследования Мишеля Коллона по антропологии рынка. На протяжении этих двух лет я постоянно воздавал должное подлинно историческому опыту моего друга Дэвида Вестерна, который в решающий момент был главой «Службы охраны дикой природы Кении» [Kenya Wild Life Service], вполне отдавая себе отчет в том, какая дистанция отделяет политику природы, которую я задумал в своем кабинете, от той, что он реализовал каждый день на практике, окруженный слонами, масаи, туристами, меценатами со всего мира, местными политиками, стадами буйволов и гну, не говоря уже о «дорогих коллегах» и прочих хищных тварях…
Нам говорят, что интерес к природе является нововведением политической экологии. Что она расширила узкое поле зрения классической политики, поместив в нее новые существа, которые до сих пор были мало представлены или не представлены вовсе. В первой главе мы хотим проверить на прочность эту связь между политической экологией и природой. Мы покажем, что политическая экология, несмотря на ее постоянные заявления, не может сохранить природу. На самом деле, природа вечно препятствует проведению общественных дискуссий. Этот тезис, который, как мы убедимся, лишь на первый взгляд кажется парадоксальным, заставляет нас объединять результаты трех различных исследований: одного – из области социологии наук, другого – из практики экологических движений, третьего – из сравнительной антропологии. В этом и заключается вся сложность этой главы: чтобы увидеть подлинный предмет нашего исследования, мы должны принять на веру свидетельства, каждое из которых потребовало бы не одного тома. Или же мы теряем драгоценное время, чтобы убедить в этом читателя, или же продвигаемся максимально быстро, давая ему возможность судить о древе по плодам его, то есть ждем следующих глав, чтобы увидеть, каким образом изложенные постулаты позволяют видоизменить различные формы общественной жизни.
Начнем с небольшого достижения из области социологии науки, без которого весь наш маневр был бы неосуществим. В дальнейшем мы просим читателя различать науки• во множественном числе с маленькой буквы и Науку• в единственном числе с заглавной; признать, что рассуждения о Науке не относятся напрямую к научным практикам; что проблема знания предстает в совсем ином виде, когда ей грозят Наукой и когда она связана с настоящими науками, которые часто идут обходными путями; а также принять идею о том, что если природа в единственном числе непосредственно связана с Наукой, то науки совершенно не нуждаются в подобном объединении. Если мы попытаемся рассмотреть вопрос политической экологии, делая вид, что Наука и науки являются частью одного проекта, мы придем к совершенно различным выводам. На самом же деле в первых разделах мы определим Науку• как политизацию наук посредством эпистемологии, призванную парализовать обычную политическую жизнь перед лицом постоянной угрозы со стороны не терпящей возражений природы. Нам, разумеется, придется обосновать это определение, вступающее в очевидное противоречие с благоразумием. Но если в одном только слове «Наука» скрывается целый клубок противоречий, связанный с политикой, природой и знаниями, который нам предстоит распутать, то нетрудно догадаться, что мы не можем отправиться в путь, не устранив помеху, которую Наука всегда создавала для осуществления политики и исследовательских практик ученых (5).
Чтобы продвигаться быстро и без ущерба для ясности, нет ничего лучше мифа. Запад издревле унаследовал одну аллегорию, определяющую отношения Науки и общества: а именно аллегорию Пещеры•, рассказанную Платоном в «Республике». Мы не будем погружаться в хитросплетения истории греческой философии. В этом хорошо известном мифе мы всего лишь зафиксируем два разрыва, позволяющих нам драматизировать эффект добродетелей, которые мы приписываем Науке. Ведь именно тиранию социального, общественной жизни, политики, субъективных ощущений, пошлой суеты, говоря коротко – темной Пещеры должен искоренить Философ, а позднее – Ученый, если он хочет добраться до истины. В этом, согласно мифу, суть первого разрыва. Не существует никакой связи между миром людей и доступом к «нерукотворной» истине. Аллегория Пещеры позволяет одновременно сформировать определенную идею Науки и определенную идею социального мира, которая позволит оттенить ее красоту. Но этот миф также предполагает и другой разрыв: Ученый, отныне вооруженный нерукотворными законами, которые он узрел, вырвав их из ада социального, может вернуться в Пещеру, чтобы навести там порядок при помощи не подлежащих обсуждению выводов, которые заставят замолчать невежд с их бесконечной болтовней. Здесь также нет никакой непрерывности между неопровержимым отныне объективным законом и человеческим, слишком человеческим многословием потерянных во тьме узников, которые не знают, как прекратить свои бесконечные дискуссии.
Находка этого мифа, позволяющая объяснить столь продолжительное его воздействие, заключается в одной странности: ни один из этих разрывов не исключает появления его прямого антипода, воплощенного в единой героической фигуре Философа-Ученого, одновременно Законодателя и Спасителя. Хотя мир истины отличается от мира социального абсолютно, а не относительно, Ученый, несмотря ни на что, может переходить из одного мира в другой и обратно: ему одному открыт путь, недоступный для остальных. В нем и благодаря ему волшебным образом рушится тирания социального мира, позволяя Ученому созерцать объективный мир, а по возвращении дает ему возможность, подобно новому Моисею, попрать тиранию невежества скрижалью непререкаемых научных законов. Без этого двойного разрыва нет ни Науки, ни эпистемологии, ни зависимой политики, ни западной концепции общественной жизни.
В оригинальном варианте мифа, как известно, Философу удавалось порвать цепи, связывавшие его с миром теней, лишь ценой неимоверных усилий, но как только он, преодолев все препятствия, возвращался в Пещеру, его старые сокамерники предавали смерти гонца, принесшего добрую весть. Много веков спустя, слава Богу, Философа, ставшего Ученым, ожидает куда лучшая участь. Серьезные бюджеты, огромные лаборатории, влиятельные компании, высокопроизводительное оборудование позволяют сегодня в полной безопасности путешествовать между социальным миром и миром Идей, а затем возвращаться обратно в темную Пещеру, которую они только что озарили. За двадцать пять веков только одна вещь не изменилась ни на йоту: двойной разрыв, радикальный характер которого позволяет поддерживать саму форму бесконечно воспроизводимого мифа. Таково препятствие, которое мы должны преодолеть, если хотим изменить понятия, в которых рассуждаем об общественной жизни.
Лаборатории могут быть огромными, зависимость исследователей от промышленников – сколь угодно велика, технический персонал – неисчислим, средства преобразования информации – эффективны, теории – конструктивны, а модели – искусственны, но все это не будет работать, заявят вам с порога, так как Наука может выжить только при условии абсолютного, а не относительного разделения на вещи «как они есть» и «представления о них людей». Без этого разделения между «онтологическими» и «эпистемологическими» вопросами нравственность и социальная жизнь окажутся под угрозой (6). Почему? Потому что без него не будет непререкаемого авторитета, который сможет оборвать бесконечную болтовню мракобесов и невежд. Больше не будет способа отличить истинное от ложного. Не будет возможности избавиться от социального детерминирования, чтобы понять, каковы вещи на самом деле, и за отсутствием этого фундаментального понимания нельзя будет лелеять надежду на поддержание мира в общественной жизни, которому всегда будет угрожать гражданская война. Природа и человеческие представления о ней смешаются в ужасном хаосе. Общественная жизнь, погруженная сама в себя, будет лишена той трансцендентности, без которой нельзя будет завершить ни один спор.