Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь пахнет ладаном, пахнет старостью, нежилым уже кисловатым духом большого распростертого тела. И глаза, обращенные к князю, уже там, за гранью днешней суеты. Протасий зримо отходит, уходит в прошлое, а с ним отходит, исчезает живая связь времен, и то, что было живым и трепетным когда-то, становится, станет вскоре глухим далеким преданием, изустною легендой, напоминаемой изредка, но все тише, все реже, пока ото всего не останут одни немногие и скупые слова летописца владимирского, за коими уже не узреть живого человечьего лица, но виден лишь уставной княжеский образ, скорее икона, чем зримое отражение минувшего бытия.
Симеон сидит, смотрит в замшелый, полумертвый лик, кивает, слушает медленные старческие слова, просьбу поддержать, оберечь сына от происков ненавистного Алешки Хвоста-Босоволкова…
Выходит он на цыпочках, пятясь. Почему умирающему Протасию надобно все это?
Да, сын должен продолжить дело отца! Да, именно там, где было родовое место (хотя бы и пепелище или высокая злая крапива, жадно пожирающая трухлявые остатки нижних венцов). Все равно! Хоромы родителя остались в мысленных очах потомков и потому возрождаются вновь. Стучат топоры. Рало, царапая землю, подымает древнюю, затравенелую пашню… Чем именно этот кусок земли (этот город, это поместье, княжество) так дороги, так неотрывны от сердца? Муравьиной работе поколений, медленному приращению или упадку родового добра обязан человечий род бытием своим. Работе рук и памяти сердца. Дорогим могилам предков своих!
И он тоже обязан памяти своего отца. Обязан этому растущему городу, крепнущему княжеству; обязан им всем, и живым и мертвым, – мертвым паче всего! Обязан заменить отца братьям своим, а боярам, земле заменить их усопшего князя… И как же он одинок в эти последние, суматошные дни!
Близит вечер. Семен сидит один, тяжело опустив плечи. Нету сил ни встать, ни подумать путем, как это начнет у него в Орде: с кем ему предстоит хитрить, с кем поссорить и кого подкупать? Батюшкова лица, как ни пытается он, не вспомнить. Вместо того окровавленный лик Федора вновь и вновь блазнит ему в очи. Сумерки сгущаются за окном. Темнеет. Свеча едва озаряет лики святых, упрятанные в жемчуг и серебро божницы.
Настасья, опрятно постучав, просовывает голову в раствор дверей.
– Ладо! К тебе какая-то старуха, тамо, внизу, требует тебя позрети!
– Впусти! – встряхивая головой, глухо отвечает Семен. И почти не дивит, когда перед ним возникает Кумопа, колдовка, месяц назад встретившаяся ему на пути.
Он глядит на эти ветоши, столь неуместные здесь, в роскоши княжьих хором, на ее ноги в стоптанных лаптях, попирающие ордынский ковер… Досадливо вспоминает подаренный старухе золотой перстень. За какою корыстью приволоклась нынче старая?
– Князь, ты можешь не дожить до утра! – Каркающий голос колдовки сух и строг. – На, возьми! – Темная от грязи худая лапа протягивает ему пучок сухих можжевеловых веток.
Князь смотрит с сомнением. Там, на дороге в лесу, это было прилепо, но здесь, в изузоренных покоях, где иконы в дорогих окладах, где рядом домовая церковь?..
– Что делать мне с этим? – спрашивает Семен недоуменно, принимая из темных потрескавшихся рук колкий сухой пучок.
– Почуешь, што смерть подошла, зажги! – возражает старуха, без робости и жадного блеска в глазах озирая княжеский покой.
– Ты опять спасаешь меня! – говорит, помедлив, Семен. – Чем мне отблагодарить тебя?
Старуха небрежно машет рукою:
– Не нать мне твово серебра! – Помолчав, пожевав морщинистым ртом, добавляет: – Рощу охрани святую, где Велесов дуб, знашь? Пущай не рубят!
(О роще той, припоминает Семен, вот уже колькой год идет пря с самим митрополитом Феогностом.)
– Не веришь? – вдруг спрашивает старая. – Крепце держи!
Он вздрагивает, глядит на пучок можжевельника, переводит взгляд туда, где только что стояла старуха, но Кумопа уже исчезла, не скрипнув дверью, только ее дух, дух грязной ветоши и дорожный запах старого человека, еще держится в княжом терему.
Он оглядывает на окна и видит, с невольным содроганием, как проходит сквозь синеватые пластины слюды давешнее неясное черное пятно. От устали или с великой дрёмы темнит у него в глазах?
Семен встряхивает чубом, проводит ладонями по щекам, ударяет в медное било. Как-то вдруг и скоро отворяется дверь, входит знакомый гридень, Игнашка Глуздырь. Негромко, картавя, прошает:
– Што прикажешь, княже?
Семен его не звал, да и место гридня не у дверей княжой опочивальни, а на нижних сенях, и потому медлит, с сомнением оглядывая молодца. Спрашивает наконец:
– Проводили старуху?
Гридень как-то нелепо подмигивает, помаргивает ресницами. Спрашивает в свою очередь:
– А тебе, князь, тута не страшно?
Семен стоит около высокого стоянца, по-прежнему сжимая в руке забытый пучок можжевеловых веток. В нем закипает раздражение на этого некстати ворвавшегося в покой дурня.
– Чего мне страшить? – отвечает Семен, пренебрежительно вздергивая плечо. – Я же не один.
Гридень вдруг наклоняет к нему, вытягивая улыбающуюся морду, и шепчет тихо:
– А ты уверен, что ты не один?! – И приближается, неслышно огибая княжеское точеное креслице, а глаза, глаза на улыбающемся лице – совершенно слепые, мертвые. И в этом – ужас.
Семен, даже не успевши додумать еще ничего, судорожно сует ветки можжевельника в пламя свечи. Треск загорающейся хвои, шум… И последнее, что успел заметить, падая в обморок, как, лязгая, отворяются двери и вбегают люди в покой.
Семена тотчас подняли. Он еще держал, не разжав ладони, полуобгорелую ветку в руке. Спросил резко, оглядев рожи прислуги:
– Где Игнат?
В голове шумело, все еще двигалось и мрело в глазах. В двери вскочил, волоча саблю, старшой дворцовой сторожи, боярин Остей.
– Какой Игнат, батюшка-князь?
– Игнашка Глуздырь! – кричит Семен, сводя брови.
– Он… ево нетути… Нетути, княже! Даве до дому отпустил… – бормочет Остей, с тревогою вперяясь в незнакомо-бледное лицо молодого князя.
– Вызвать немедля! Иди, проверь! – горячечно бросает князь.
Остей скрывается. Слуги хлопочут, под руки доводят до креслица, усаживают, кто-то подносит холодного квасу, и Семен пьет жадно, обливая руки и бороду… Меж тем в покой вбегает Настасья, начинаются домашние бабьи хлопоты. Семен бормочет:
– Не нать, ничего не нать! Не спал, почитай, всю неделю, дак потому… (О том, что было, ему сейчас стыдно даже и сказывать.) А между тем в успокоившемся было тереме начинается опять какое-то смутное шевеление, шепоты, задышливая беготня. Прежний боярин вползает в покой с поклонами, глядит потерянно, на нем нету лица: