Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был в замешательстве. То, что началось с его невинного вопроса, простого проявления заботы, незаметно переросло в серьезный разговор о них, об их связи. Он никак не ожидал такой реакции.
– Ты заметил? Я ведь тебя, тебя спрашиваю, verdammt noch mal[1]?! – воскликнула она, так и не дождавшись ответа от него, впавшего в задумчивость.
Это был звоночек. Последний. Последнее предостережение. Надя ведь в принципе не ругалась. Никогда. Ни когда впадала в ярость, ни даже когда случалось со всего маху удариться коленкой о край деревянного кресла, ни в шутках, ни в соленых анекдотах, где это вроде как положено по жанру. Никогда не ругалась, даже случайно, что в наше время скорее редкость. Причем, речь вовсе не о «блинах», «твою мать», «епрст» и прочих новообразованиях уличного арго, потому что трудно эти вкрапления назвать сленгом, и еще труднее – языком. Речь вовсе не о брани пьянчужек и студентов. Ведь, как говаривал единственный его приятель Витольд, существует ситуационно оправданное сквернословие, порой необходимое, и ничем не заменимая, «соответствующая моменту брань». В настоящее время Вит – студент третьего курса, изучает польский язык и культуру («должен же где-то человек перекантоваться в момент жизненного срыва», говорил он), потому что третий раз подряд он провалил экзамены в медицинский, единственный манивший его, «а вот биология и химия, к сожалению, нет». Марика, девушка, с которой Витольд проводил больше всего времени, хотя публично (в том числе и в ее присутствии) трезвый или пьяный, он торжественно клялся, что не имеет с нею «никаких отношений, кроме сексуальных и экономических», говорила, что «Виткация тянет на медицину, потому что он хочет у себя диагностировать какую-нибудь болячку и под нее выписать себе какой-нибудь рецептик». Так-то оно, может, и так, но до сих пор Якуб не встречал более счастливой пары, чем Марика и Витольд.
Короче, Надя не ругалась даже в такие моменты, ситуационно оправданные. Во всяком случае, если и ругалась, то не по-польски. Тогда она переходила на немецкий, и это значило, что она постепенно теряет контроль, что что-то в ней лопнуло, дошло до какой-то границы или уперлось в стенку. Не дождавшись ответа, она повернулась к нему спиной и добавила:
– Почему так? Почему ты не впускаешь меня в свое прошлое? Скажешь ты мне в конце концов или нет?
– Почему, почему… Ты же ничего не спрашивала о моем прошлом, – невозмутимо ответил он.
– Ах, значит, так? А может, я думала, что так нужно? Из уважения к тебе и к твоему личному пространству. Не выспрашивать. Ждать твоего рассказа. Терпеливо ждать. Ты об этом не подумал? А может, в этом отсутствии любопытства скрывалось опасение сделать тебе больно, испугать тебя? А не испугало тебя, что явное отсутствие интереса к твоему прошлому может означать нежелание строить с тобой будущее? Неужели тебе все равно? Тебе не приходило в голову, что я могла подумать – ему все равно, я ему безразлична? Вроде все логично, умный ты мой.
– Надя, прекрати! Пожалуйста! – вырвалось у него. – Эта твоя логика не до конца логична. Ты прекрасно знаешь, что я и так говорю тебе все. Даже когда ты не спрашиваешь. Просто я считал, что мое прошлое не такое уж интересное и к нашим делам никакого отношения не имеет. То, как мы вместе переживаем наше настоящее, прекрасно говорит о моих планах на наше будущее. В том числе и о планах, связанных с тобой. Я бы даже сказал, особенно о них. Моя логика другая, и у меня на нее есть право, – перешел он в наступление, приподнимаясь на локтях. – Что на тебя сегодня нашло? Из-за какой-то гребаной книжки ты хочешь испортить нам выходной? Хотя бы не сегодня, verdammt noch mal! – воскликнул он театрально, передразнивая ее немецкий.
Он терпеть не мог этот язык. Считал, что такой годится только для того, чтобы отдавать приказы. Людям и лошадям.
Он смотрел на ее спину и ждал ответа. Она молчала. Потом он склонился над ней и прошептал на ухо:
– Дорогая, ты ведь знаешь, что это воскресенье мы могли бы начать совсем иначе.
Не поворачиваясь к нему, она спросила:
– Кто писал тебе те письма? Если, конечно, мне дозволено знать, – язвительно добавила она.
– Одна очень важная для меня женщина.
– Да что ты говоришь! И о чем же таком трогательном она тебе писала?
– Главным образом о том, что скучает. И что самое радостное события дня для нее – момент, когда она отрывает листок календаря перед тем, как ляжет спать. Потому что это значит, что на день меньше осталось до нашей встречи. И о том, что ей иногда кажется, будто она слышит мои шаги на лестничной клетке, но не подходит к двери, потому что знает – от этого ей станет лишь тягостнее. И что я часто прихожу к ней в снах, и что мы в этих снах обнимаемся. Когда я читал это, я иногда плакал. Потому что и я скучал по ней. Очень. Только не хотел писать ей об этом. Неопытный был. Мне казалось, что я должен быть стойким как рыцарь. Давно это было. Дурак я был. А от рыцаря у меня было одно – закованная в железо башка… ведь за тоску по человеку надо отплачивать той же монетой. Как ты думаешь? – спросил он совсем тихо.
Надя лежала неподвижно и молчала. Молчал и он.
– Как ее звали? – вдруг спросила она.
– Агнешка Доброслава, – спокойно ответил он.
– Красивая? У тебя остался с ней какой-нибудь контакт?
– Красивая? Слишком слабо сказано. Прекрасная! Контакт? Понятное дело, есть. В меру регулярный. В последний раз я видел ее позавчера вечером.
– И что? – услышал он нервные нотки в ее голосе.
– Как что? Поцеловал ее. Как всегда. Но ты не должна расстраиваться – она замужем.
Надя внезапно отстранилась от него и стала выпихивать его руку из-под своей шеи.
– Что происходит, Надя? Что это? – воскликнул он театрально, демонстрируя разочарование. – Я всегда целую мать на прощанье, когда ухожу надолго. А поскольку я вышел в пятницу вечером, а сегодня уже воскресенье, – сказал он, стараясь придать голосу как можно более серьезный тон. – Так, чтобы не забыть, – добавил он тихо и властно притянул ее