Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор ряды наши пополняются лишь детьми тех, кто попадает к нам в руки. В Башне Матачинов у нас имеется железный прут, вбитый в стену на уровне паха взрослого мужчины, и дети мужского пола ростом не выше этого прута воспитываются нами как собственные. Когда же к нам присылают женщину в тягостях, мы вскрываем ее и, если дитя является мальчиком и начинает дышать, нанимаем для него кормилицу, а девочки отсылаются к ведьмам. Так ведется у нас со дней Имара, забытых много сотен лет назад.
Таким образом, своих предков никто из нас не знал. Любой мог происходить даже из семьи экзультантов – персон высокопоставленных к нам присылают нередко. С детства у каждого из нас складываются собственные догадки на этот счет, каждый в свое время пристает с расспросами к старшим из братьев-подмастерьев, но те, замкнувшиеся в собственной горечи, обычно скупы на слова. В тот год, о котором я пишу, Эата вычертил на потолке над своей койкой герб одного из северных кланов, возомнив, будто ведет происхождение от этой семьи.
Что до меня, сам я давно считал собственным герб, отчеканенный на бронзовой пластине над дверью одного мавзолея: фонтан над гладью вод, корабль с распростертыми крыльями, а в нижней части – роза. Дверь мавзолея давно разбухла, покоробилась от дождей, на полу лежали два пустых гроба, а еще три, слишком тяжелые для меня и до сих пор нетронутые, мирно покоились на полках вдоль стены. Но не гробы – закрытые ли, открытые – привлекали меня сюда, хотя на извлеченных из них остатках мягких поблекших подушек я иногда отдыхал. Привлекал скорее уют небольшого помещения – толща каменных стен с единственным крохотным оконцем, забранным единственным железным прутом, и массивность бесполезной, никогда не затворяющейся двери.
Сквозь окно и дверной проем я, надежно укрытый от чужих глаз, мог наблюдать за яркой жизнью деревьев, кустов и травы снаружи. Кролики и коноплянки, убегавшие и разлетавшиеся при приближении, не слышали и не чуяли меня здесь. Я видел, как водяная ворона строит себе гнездо и взращивает птенцов в каких-то двух кубитах от моего носа. Я видел, как лис, из тех, кого называют гривастыми волками, – огромный, крупнее любой собаки, кроме самых больших, – рысцой бежит сквозь кустарник. Однажды этот лис по каким-то своим лисьим делам забрался даже в разрушенные кварталы на юге – я видел, как он возвращался оттуда в сумерках. Каракара выслеживала для меня гадюк, сокол на вершине сосны расправлял крылья, готовясь взлететь…
Не думайте, для описания всего того, за чем я наблюдал так долго, момент сейчас вполне подходящий. Для рассказа о том, что все это значило для оборванного мальчишки, ученика палачей, не хватило бы и целого десятка саросов. В те времена мною постоянно владели две мысли, почти мечты – они-то и делали все эти вещи бесконечно дорогими. Первая состояла в том, что уже в обозримом будущем само время остановится; дни, сверкающие яркими красками и столь долго тянущиеся один за другим, словно ленты из шляпы фокусника, подойдут к концу; тусклое солнце мигнет и погаснет. Вторая предполагала, будто где-то существует источник чудесного света (иногда я представлял его себе в виде свечи, а порой – факела), дарующего жизнь всему, что попадет в его лучи: у опавшего листа отрастут тоненькие ножки и щупальца, сухая колючая ветка откроет глазки и снова вскарабкается на дерево…
Но иногда, особенно в жаркие, сонные полуденные часы, смотреть вокруг было почти не на что. Тогда я отворачивался к бронзовой табличке над дверью и гадал, какое отношение ко мне имеют корабль, фонтан и роза, или глазел на бронзовый саркофаг, мною же найденный, отчищенный до блеска и установленный в углу. Покойный лежал, вытянувшись во весь рост и сомкнув тяжелые веки. При свете, проникавшем в мавзолей сквозь оконце, я изучал лицо покойного, сравнивая его со своим, отражавшимся в полированном металле. Мой нос, прямой и острый, впалые щеки и глубоко посаженные глаза были такими же, как у него. Ужасно хотелось выяснить, был ли он, как и я, темноволос.
Зимой я навещал некрополь лишь изредка, но с приходом весны этот мавзолей и его окрестности неизменно служили мне местом для наблюдений и отдыха в тишине. Дротт, Рох и Эата тоже приходили в некрополь, но своего излюбленного убежища я не показывал им никогда, а у них, как и у меня, также имелись свои потайные убежища. Собираясь вместе, мы вообще редко лазали по склепам. Мы сражались на мечах из веток, швырялись шишками в солдат, играли в «веревочку», в «мясо» или – при помощи разноцветных камешков – в шашки, вычертив доску на холмике свежей могилы.
Так развлекались мы в лабиринте некрополя, также принадлежавшем Цитадели, а иногда еще плавали в огромном резервуаре у Колокольной Башни. Конечно, там, под толстым каменным сводом, нависавшим над темной, бесконечно глубокой водой, было сыро и холодно даже летом. Однако в резервуаре можно было купаться даже зимой, да вдобавок купанье это обладало одним преимуществом – главным, неоспоримым, решающим: оно было запрещено. Как упоительно было прокрадываться к резервуару и не зажигать факелов, пока за нами не захлопнется тяжелая крышка люка! Как плясали наши тени на отсыревших камнях, когда пламя охватывало просмоленную паклю!
Как я уже говорил, другим местом для купанья был Гьёлль, огромной, усталой змеей проползавший сквозь Несс. С наступлением теплых дней ученики компаниями шли купаться через некрополь мимо высоких старых гробниц под стеной Цитадели, мимо исполненных тщеславия последних прибежищ оптиматов, сквозь каменные заросли обычных памятников (минуя дородных стражей, опиравшихся на древки копий, мы старались изображать высшую степень почтения) и, наконец, через россыпи простых, смываемых первым же ливнем земляных холмиков, под коими покоятся нищие.
У нижнего края некрополя находились те самые железные ворота – их я уже описывал. Именно сквозь них прибывали тела, подлежащие захоронению в могилах для бедных. Минуя ржавые решетчатые створы ворот, мы начинали чувствовать, что в самом деле вышли за пределы Цитадели и, безусловно, нарушили правила, ограничивавшие нашу свободу перемещений. Мы были уверены (или, по крайней мере, делали вид, будто уверены), что старшие братья подвергнут нас пыткам, если проступок откроется. На самом же деле нас ожидала в худшем случае порка – такова доброта палачей, которых я впоследствии предал.
Гораздо опаснее были для нас обитатели многоэтажных жилых домов, тянувшихся вдоль грязной улицы, которой мы шли на реку. Порой мне думается, что гильдия просуществовала столь долго лишь потому, что служила средоточием людской ненависти, отвлекая ее от Автарха, от экзультантов, от армии и даже – в известной, разумеется, мере – от бледнокожих какогенов, порой прибывавших на Урд с дальних звезд.
Обитатели жилых кварталов обладали тем же чутьем, что и стражи, и тоже частенько догадывались, кто мы такие. Порой из окон на нас выплескивали помои, а уж гневный ропот сопровождал нас на каждом шагу… однако страх, породивший эту ненависть, служил нам защитой. Никто никогда всерьез не нападал на нас, а раз или два, когда на милость гильдии отдавали тирана-вильдграфа или продажного парламентария, на нас лавиной рушились пожелания (большей частью непристойные либо невыполнимые) по поводу того, как с ним надлежит обойтись.
В том месте, где мы купались, естественных берегов не было уже много сотен лет – два чейна воды, заросшей голубыми ненюфарами, были надежно заперты меж каменных стен набережной. С набережной в воду спускались около десятка лестниц, к которым должны были причаливать лодки, и в солнечные дни каждый пролет был занят компанией из десяти-пятнадцати шумных, драчливых юнцов. Нам четверым не хватало сил, чтобы отбить себе пролет у такой компании, но и избавиться от нашего присутствия они не могли (по крайней мере, ни разу не попробовали), хотя, завидев нас, начинали грозить расправой, а стоило нам устроиться возле, принимались дразниться.