Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пиолин, однако, уходить не спешил. Он осведомился, как я доехал, не жарко ли мне в номере, что вообще я больше не люблю – жару или холод. Когда я нелюбезно буркнул, что одинаково не терплю ни того, ни другого, он сообщил, что кондиционер работает на пределе, и прохладнее в комнате все равно не станет ни при каких обстоятельствах. «Ни при каких обстоятельствах», – повторил он с чувством. Затем он поинтересовался, какой размер обуви я ношу и какие предпочитаю галстуки и сорочки, подробно описал гостиничный сервис в прачечной и гладильной, который был вполне стандартен, расспросил, каким я привык пользоваться мылом, шампунем и кремом для бритья, сходил в ванную, принес оттуда кусок гостиничного мыла и предложил было мне его понюхать, но вместо этого понюхал сам, наклонив при этом голову, так что я заметил круглую лысину у него на макушке, а понюхав, сказал, что запах дрянной, рассеянно разломил кусок пополам, бросил обе половинки в корзину и сел на кровать.
Разговор перешел на одеколон. Пиолин подробно рассказал о трех сортах одеколона, которые он последовательно избирал в своей сознательной мужской жизни, упомянув еще о всяких побочных линиях, которые не прижились и потому не заслуживают детального рассмотрения. Он попросил меня описать одеколон, которым я пользуюсь, а когда я предложил просто его понюхать, скривился и сказал, что это совсем не то, о чем он спрашивает, к тому же запах ведь очень легко описать словами, запах ведь – это не цвет, вот цвет словами описать прямо-таки невозможно, а запах – вполне, отчего нет.
«Тем более, с вашими талантами, молодой человек», – веско прибавил Пиолин, и я увидел, что он держит в руке регистрационную карточку, которую я заполнил внизу и где написал свою профессию – журналист – которая была придумана, отчего мне стало стыдно. Пиолин, впрочем, как-то сразу скомкал разговор об одеколонах, извинившись за свою настойчивость и объяснив ее тем, что он вообще неравнодушен к запахам, запахи давно и прочно заняли в его жизни особое место и всегда были очень важны, так же, как и женщины, а это ведь очень связанные вещи.
Я решил переменить тему и вообще отвязаться от него, разговор был тягостен мне, неуместен и вял. Я сказал, что голоден, это была правда, но Пиолин лишь пробормотал рассеянно: – «Да, да, голоден – нехорошо…» – и стал рассказывать про свою племянницу Мари, что страдала от голода постоянно, хоть и была невероятно худа. «Да вот, посмотрите сами», – предложил он вдруг, доставая из нагрудного кармана потертую записную книжку, а из нее старую фотографию, но, прежде чем протянуть мне, глянул, нахмурившись, сунул обратно и достал другую. Много, наверное, у него племянниц, подумал я с усмешкой. Мари оказалась некрасивой девицей с тощим вытянутым лицом и глазами навыкате. С Пиолином не наблюдалось никакого сходства, о чем я и сообщил ему, чтобы что-нибудь сказать, на что Пиолин спросил с неподдельным интересом: – «Да неужели?» – и добавил: – «А все говорят, что похожа… Ну, на бумаге конечно не разберешь. Свет, знаете, фокус – на бумаге жизни нет…» Он еще подержал фотографию в руках, вглядываясь недоверчиво, а потом поднял на меня глаза и хитро усмехнулся: – «А ведь она теперь в ваших краях проживает – не встречали случаем?» – «Да нет, не припомню», – откликнулся я ему в тон и тут же услыхал историю о том, как Мари сошлась с учителем из столицы, приехавшим в М. на трехмесячные курсы, но сбежавшим через месяц-полтора от невиданной жары, что измучила город в то лето. «И эта пигалица туда же – укатила, не попрощавшись. Сначала-то она была с ним холодна, а потом – прямо не узнать, тут же и забеременела, как кошка», – шептал Пиолин доверительно, глядя в упор немигающими водянистыми глазами. «Там-то понятно – тот ее побоку, а она все сидит и назад ни в какую», – пожаловался он, сообщив напоследок, что учителю конечно ноги пообломать можно бы и в столице, отчего нет, но это теперь неважно, потому что Мари опять беременна и уже не от учителя.
«Да-а, – протянул я, не зная, что еще добавить. – Интересно, ничего не скажешь… Ну, спасибо, что зашли – я, пожалуй, пойду теперь поужинать, если не возражаете. С утра в дороге и в общем ничего не ел». Я решительно прошелся по комнате, показывая всем видом, что готов проститься с ним немедля, но на Пиолина это не произвело большого впечатления. «Ну да, поужинать нужно, мы вот с вами вместе и поужинаем, – сказал он задумчиво, глядя куда-то в сторону, а потом перевел взгляд на меня и добавил с некоторым даже раздражением: – Но вы не спешите так уж, что это вам на месте не сидится – надо же сначала познакомиться, побеседовать по-человечески».
«Да я вообще-то собирался один…» – возразил я, несколько оторопев, но Пиолин небрежно отмахнулся: – «Ну что вы все – один да один», – и повторил назидательно, подняв вверх палец: – «По-человечески нужно». Потом он прикрыл глаза и важно добавил, что он здесь собственно не просто так, поболтать. То есть поболтать тоже, почему бы и нет, но дело еще и в том, что он обязан задать мне один вопрос – «совершенно, совершенно формальный, вовсе ничего личного», – и что он никак не может этого не сделать, потому что так указано в городских законах, а все содержатели гостиниц обязаны соблюдать законы, как и прочие граждане города М. Что ж до меня, то я не являюсь жителем М., и его законы на меня не распространяются, поэтому я имею полное право на вопрос не отвечать, а если бы и распространялись, то все равно мог бы не отвечать, поскольку, во-первых, нет закона, предписывающего давать ответ, а во-вторых, в этом случае никто бы мне такой вопрос и не задал.
Порассуждав в таком духе еще несколько минут, Пиолин замолчал, приосанился и спросил мягким, вкрадчивым голосом: – «Скажите, любезнейший, а с какой целью вы приехали в город М.?» – и как-то переменился при этом, весь подобрался, и от него повеяло угрозой. Он стал казаться мне хитрым и неприятным типом, я почувствовал, что он напряжен и даже взволнован немного, будто подступил к чему-то, чего ожидал долгое время и дождался наконец. Ничего страшного не было в его вопросе, хоть я и не люблю праздного любопытства, и не было причин не отвечать – то есть не было для кого угодно, кроме меня, потому что у меня-то как раз были причины, и я никак не мог сказать правду первому встречному. Оттого и сам вопрос стал казаться мне гадким – будто кто-то настойчиво лез в душу, норовя добраться до самых ее потайных мест.
Щеки мои загорелись, я понял, что заливаюсь краской, и на лице Пиолина появилось плохо скрытое любопытство – он знал уже, что подловил меня на чем-то. Конечно же, надо было взять себя в руки, не стоило ссориться с этим человеком, да и к своему замыслу пора было бы уже привыкнуть самому, чтобы не краснеть всякий раз, но все же я откровенно смешался – ведь что расскажешь, ничего не говоря, как разыграть небрежность, упоминая о Юлиане, если внутри сразу начинает вибрировать нерв, а другим все равно не объяснить? Пиолин терпеливо ждал, и я, придя наконец в себя, намекнул осторожно, что хотел бы оставить вопрос без ответа, так как моя причина весьма личного характера, но он смотрел выжидательно, вовсе не считая, что мы покончили с этой темой, и тогда я, разозлившись, сказал уже более резко, что к тому же сам вопрос меня несколько удивляет, а после этого обозлился на себя за то, что говорю лишнее и горячусь, потакая ему – и разгорячился еще больше, и наговорил чего-то о том, что и сам параграф в своде законов города М. выглядит странно, потому как от него попахивает ограничением личных свобод и развитием у содержателей гостиниц некоторых неприятных навыков.